Выбрать главу

Другим чувством было новое отношение к матери. Джанет не оставляло ощущение, будто Пат наконец сошла с Олимпа, где недосягаемой в своей безупречности пребывала ранее. Когда они пели, обнявшись, песню, написанную ее настоящим отцом, мама была такой же нежной, грешной, живой, как и она сама, и это до тех пор неведомое ощущение единения и равенства было упоительно. Поняла Джанет и то, что такая откровенность может существовать лишь на равных: она тоже должна быть открытой с Пат до конца. И если бы девушка не знала, что матери надо хоть немного отдохнуть перед тяжелым съемочным днем, она непременно, тогда же, пришла бы к ней в спальню поведать о всех своих тайнах, главной из которых, безусловно, был Милош.

Эти новые ощущения так занимали Джанет, что она большую часть времени проводила как во сне. Но вскоре реальная жизнь – а как подлинный романтик Джанет могла черпать впечатления только из реальной, столь богатой красотой и сюрпризами жизни – стала брать свое, и простое живое любопытство заставляло девушку все чаще задумываться о том, каким на самом деле был ее так рано умерший отец. Джанет подолгу рассматривала себя в старинном зеркале с потускневшей амальгамой в раме из охотничьих трофеев, пытаясь отсечь знакомые черты мамы, Чарльза и Селии. Но то, что оставалось, увы, не давало никакого представления о том, кто зачал ее в августовские влажные ночи на той стороне океана. Джанет бросилась в библиотеки, рылась в музыкальных журналах, листала газеты – напрасно. Стив в свое время немало потрудился над тем, чтобы ни история странной гибели Мэтью Вирца, ни сама его недолгая жизнь не оставили следов в болтливой и беспардонной музыкальной прессе. Но девушка не сдавалась. Если была пластинка, то должна где-то быть и статья, заметка, простое упоминание, наконец, а если повезет, то и фотография. И в Королевском архиве, где Джанет правдами и неправдами пролезла в современный музыкальный отдел, ее терпение было вознаграждено. На второй странице «Мелоди Мейкер» за семьдесят пятый год она обнаружила большую статью под названием «Ночь счастливого дня». Ее тонкие пальцы дрогнули: а вдруг окажется, что отца считали бездарным и пошлым? Или еще хуже – над ним смеялись? Джанет на мгновение зажмурила глаза и выхватила из статьи первый попавшийся кусок: «…кажущаяся невозможной, но вполне уверенная балансировка на грани китча и несомненного искусства. Кто слышал его проникающий словно с той стороны бытия голос, никогда уже не забудет его. Его тексты словно не обращены к слушателю, а лишь из последних сил сдерживают напор рвущегося изнутри мятежа…» Слава Богу! Джанет осторожно перевернула страницу, и прямо на нее, в упор, глянуло с болью и тоской распахнутое миру лицо. Забыв обо всем на свете, она смотрела и смотрела до радужных точек в глазах на это узкое, темное породистое лицо, лицо, являвшее собой поле битвы, где добро боролось со злом, рай с адом. И ничего, ничего не унаследовала она от него, кроме стремительности и полета черт! И еще, может быть, распахнутости миру. Джанет до боли стиснула под столом руки. Несомненно, в этом лице было нечто колдовское. Несомненно, мама любила его до безумия. И несомненно, в нем было много тяжкого, болезненного, порочного… Немного успокоившись, Джанет прочитала статью от начала до конца, и единственный вывод, который она сделала, заключался в том, что критика и сама не понимала ни происхождения его творчества, ни его места и значения в рок-культуре… Болезненной царапиной задела фраза об «окутанных наркотическими волнами» образах. Правда, и в воспоминаниях Стива наркотики являлись, можно сказать, одним из центральных персонажей, но Джанет всегда полагала это некоей культурной условностью, никакого отношения не имеющей к жизни реальных, близких ей людей. Вероятно, тогда это было просто хорошим тоном. Если бы не мучительная тревога этого словно выгоревшего изнутри лица!..

Так подходила к концу осторожная английская осень, рыжая, как лиса, мягкой лапой касающаяся листвы буков и грабов на опушках Шервудского леса… Осень, призрачными туманами затягивающая реки и скрывающая холмы, из которых постепенно уходили яркость и четкость, сменяясь размытым серым цветом – от беспомощно-пепельного до тревожно-черного. И Джанет плавала в этом море неясных чувств и мыслей, как потерявшая курс лодочка. Но как только зазвенели первые заморозки и все вокруг волей-неволей стало принимать более четкие формы, желание соединиться с возлюбленным вновь стало крепнуть в ней – и не только в повзрослевшей душе, но и во властно заявлявшем о себе теле. Но теперь Джанет уже могла не бояться этого желания, распускавшегося внутри порой трудно и медленно, как лепестки тугого бутона, а порой стремительно и дерзко зажигавшего ее до самых кончиков пальцев. Теперь ей нечего было стесняться, и она, как затаившийся охотник, только ждала определенного ей женевской незнакомкой срока или другого тайного или явного знака, который дал бы ее чувству хлынуть полноводной рекой.

* * *

Руфь знала, что грядет декабрь, самое беспросветное время, завершающее год. Год – и ее жизнь. Она не собиралась давать над собой власти ни боли, ни сопутствующей ей беспомощности, и потому еще в сентябре договорилась с одним из своих поклонников, рассеянных по всему свету и имевшихся едва ли не во всех европейских странах, о том, что как только она позовет его, он приедет и поможет ей расстаться с этой жизнью так же блестяще и гордо, как она прожила ее. И так сильна была власть этой женщины или власть ее былых ласк, что известный всей Швейцарии философ радовался даже этой своей печальной избранности…

– Но ведь я еще увижу тебя? – робко, как юноша, спросил он после того, как были обсуждены все подробности: нотариус, кладбище, смертная одежда, научное наследие.

Руфь рассмеялась:

– Конечно. И увидишь, и…

На том конце провода раздался звук, словно у академика перехватило дыхание.

– Ах, Родольф, не тешь себя напрасно, алтарные врата давно закрыты. Не для тебя – для всех. Я имела в виду – мы еще поговорим, мой милый.

И всю эту долгую пряную осень Родольф Бернье, пользуясь столь нежданно свалившимся на него горьким счастьем, каждый день бывал у Руфи, бросив в Ивердоне и работу, и семью, снимая в Женеве номер в скромном отеле близ бывшей епископской тюрьмы. А она делила время меж ним и Милошем, отдавая второму утро, а первому вечер и ночь.

Откровенно признавшись Милошу в своей болезни и скорой кончине, она была спокойна и даже весела. Умирать ей было не страшно: слишком много она прожила жизней и слишком много пережила смертей. Наоборот, ее жизнь в последнее десятилетие, лишенная пиршества плоти, была Руфи если не в тягость, то… достаточно безразлична. Ее радовал, пожалуй, только Милош, в чьей славянской, не знающей пределов душе и в уникальных способностях тела она видела свое достойное продолжение. И поэтому она спешила передать ему весь свой опыт, не стесняясь раскрывать перед юношей самые глухие бездны физиологии и психики. За него Руфь уже не боялась: он оказался крепче, чем ее мальчик, в чьих жилах текла слишком древняя, слишком уставшая кровь столетий. И она была счастлива, что эта кровь сольется с кровью ее внучки и продлит земное существование тех двоих, кто был любим ею, хотя и так по-разному – Мэтью и Стива. Но открывать тайну Милошу она была не намерена до последнего, до того срока, когда наступит обещанный декабрь.

А Родольфу она подарила еще три месяца блаженства каждодневного общения. Руфь мало говорила с ним, зато они вместе пили тягучую янтарную малагу, и порой ему было позволено, накинув плед, смотреть, как она забывается коротким сном, или провести гребнем по ее волосам, в которых до сих пор трещали искры, или даже приникнуть губами к ее по-прежнему точеной ноге. И шестидесятилетний Бернье со сладостным стыдом чувствовал, как день ото дня его изнуряет желание, слишком циничное в ситуации, в которой он находился.

Но вот наступил декабрь, и вершины Кре-де-ля-Нейжа по ту сторону границы стали все чаще скрываться в зимних ватных туманах. И однажды утром Руфь поняла, что без наркотика она не может прожить уже и половины дня… Ей стало ясно, что срок пришел. Страха не было, как не было и жалости к оставляемым. Она владела всем – и потому ничего на этой земле ей было не нужно, а страх перед небытием Руфь изжила уже дважды: первый раз участвуя в страшных экспериментах по изучению психологии фашизма, опускаясь в немыслимые не прошедшему ад концлагерей человеку бездны отчаяния и смерти, и второй раз – когда ушел ее сын. Единственное, в чем она колебалась, был выбор орудия смерти – цианат или сильная доза снотворного. И она остановилась на последнем – не потому, что это было бы безболезненней, но потому, что она хорошо знала, как в последний миг обезображивает лицо гримаса боли и ужаса при приеме цианатов, а она хотела уйти такой же прекрасной и недосягаемой, как жила. «Что ж, по крайней мере в последние десять минут я смогу еще и насладиться любыми своими фантазиями», – усмехнулась Руфь и позвонила Бернье, никогда не приходившему без предварительного звонка, с одним-единственным словом: «Пора».