Выбрать главу

«Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том Русской истории; Карамзин принадлежит истории. Но скажи всё» (курсив Пушкина. — В. Р.; Х; 210–211).

Примечательно в связи с поставленной нами проблемой и признание Толстого относительно чтения им воспоминаний М. И. Чайковского о болезни брата: «Сегодня, — писал Толстой Н. Н. Страхову в ноябре 1893 г., — читал описание Чайковского о болезни и смерти его знаменитого брата. Вот это чтение полезно нам: страдания, жестокие физические страдания, страх: не смерть ли? сомнения, надежды, внутреннее убеждение, что она, и все-таки при этом неперестающие страдания и истощение, притупление чувствующей способности и почти примиренье и забытье, и перед самым концом какое-то внутреннее ви́дение, уяснение всего „так вот что“ и… конец. Вот это для нас нужное, хорошее чтение. Не то, чтобы только об этом думать и не жить, а жить и работать, но постоянно одним глазом видя и помня ее, поощрительницу всего твердого, истинного и доброго» (66; 451).

Хрестоматийно известна особая любовь Толстого к пушкинскому стихотворению «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день»). Он часто его читал вслух наизусть (последний раз — за несколько дней до ухода вместе с тютчевским Silentium), размышлял над его искренним и глубоким, тесно связанным с биографией содержанием. В мемуарной литературе сохранилось немало тому свидетельств. Вот одно из них — воспоминание А. Б. Гольденвейзера:

«Лев Николаевич сказал: „В то время, когда так называемые несчастья случаются, их обыкновенно не чувствуешь, как рану в момент ее получения, и только постепенно сила горя растет, сделавшись воспоминанием, то есть став не вне меня, а уже во мне. Однако, прожив свою долгую жизнь, я замечаю, что все дурное, тяжелое не сделалось мною, оно как-то проходит мимо; а, наоборот, все те хорошие чувства, любовные отношения с людьми, детство — все хорошее — с особенной ясностью встает в памяти“.

Татьяна Львовна сказала:

— А как же у Пушкина: воспоминание — „свой длинный развивает свиток“ и дальше „И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю“ и т. д.

Лев Николаевич ответил:

— Это совсем другое. Уметь переживать и живо чувствовать все свое зло с такой силой — это драгоценное, нужное свойство. Счастлив и особенно значителен только такой человек, который умеет это так живо переживать, как Пушкин»[21].

В период работы над своими воспоминаниями Толстой сделал запись в дневнике: «Чем старше я становлюсь, тем воспоминания мои становятся живее» (55; 145). И написанные им «Воспоминания» (1906), действительно, полны истинной поэзии, свежести, лирического вдохновения, несмотря на то что в последние годы жизни его взгляды на то, какой должна быть биография писателя, заметно изменились. Толстому казалось необходимым «написать всю истинную правду, не скрывая ничего дурного» о собственной жизни.

«Я, — читаем в его „Воспоминаниях“, — ужаснулся перед тем впечатлением, которое должна была бы произвести такая биография. В это время я заболел. И во время невольной праздности болезни мысль моя все время обращалась к воспоминаниям, и эти воспоминания были ужасны. Я с величайшей силой испытал то, что говорит Пушкин в своем стихотворении…»

Далее, цитируя целиком «Воспоминание», этот поэтический монолог, он останавливает внимание читателей на финальной части стихотворения —

«Но строк печальных не смываю». Ему казалось, что она должна быть иной: «В последней строке, — пишет он, — я только изменил бы так, вместо: строк печальных… поставил бы: строк постыдных не смываю» (курсив Толстого. — В. Р.; 34, 345–346).

Нельзя не ощутить в этих словах гипертрофированной совестливости Толстого. Но начало эта совестливость, которая присуща всей русской литературе, берет в мире Пушкина.

«Ошибаться и усовершенствовать суждения свои сродно мыслящему созданию, — писал поэт в письме к А. А. Бестужеву 24 марта 1825 г. — Бескорыстное признание в оном требует душевной силы» (курсив Пушкина. — В. Р.; Х, 132).

И в другом письме того же года, но к другому адресату — П. А. Вяземскому:

«Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно» (Х, 191).

Касаясь интереса издателей и публики к «Запискам палача» Самсона и к запискам шпиона Видока, Пушкин занял ту истинно нравственную позицию, которая до сих пор не утратила, а, быть может, приобрела еще большее значение для поколений людей, живущих среди жестокости и вседозволенности ХХI века.

вернуться

21

Гольденвейзер А. Вблизи Толстого. С. 124.