Выбрать главу

Меня вовсю шпиговали метилпреднизолоном, так что недели две я плавала в лекарственной эйфории, мало соприкасаясь с реальностью. Я еще не знала, что теперь не могу пошевелить ни одной частью тела. Когда же наконец я выплыла на поверхность, на меня накинулись с кучей дурацких вопросов типа «Как тебя зовут?», «Где ты живешь?», «Можешь сказать, который сейчас год?» и так далее. А я чувствовала только жуткую усталость и не могла взять в толк, зачем от меня требуют таких очевидных ответов. По правде сказать, эти ответы почему-то от меня ускользали…

«А пальцами ног можешь пошевелить?» «А руку мне можешь пожать?» «А вот тут прикосновение чувствуешь?» Они не отставали от меня, и, конечно, я не чувствовала. И не могла. Собственное тело казалось мне мешком песка, к которому приделана голова. Я полностью утратила чувство тела — ну, то, которое докладывает вам, где ваши руки-ноги, даже если вы ими и не двигаете. Ощущение легкого давления одежды, прикосновения воздуха к обнаженной коже, напоминания, к примеру, от пальца, что он еще при вас… Все это было у меня отнято. Осталась лишь мертвая пустота. Будто бы голову отрезали и выставили на тарелке, снабдив трубочками и проводами для поддержания жизни.

Когда я начала это осознавать, то поневоле задалась вопросом: и почему меня не пристрелили, как Гарри?..

Однажды сквозь пелену морфия — без него пока было никак, ведь лицо мне только-только склеили из кусочков — я расслышала разговор отца с доктором.

— Она когда-нибудь сможет опять ездить? — спрашивал папа.

Он говорил тихо, и мне пришлось напрячь слух, ведь рядом шумел аппарат искусственной вентиляции легких, попискивал прибор, отмечавший ритм сердца, и одышливо сипел автоматический измеритель давления.

По-моему, они разговаривали за занавеской, но стояли прямо у меня в ногах. Точно сказать не могу, потому что мою голову удерживал специальный воротник и повернуть ее я была не в состоянии. Доктор не отвечал так долго, что я решила, будто не расслышала его реплику. Увы, я ничего не могла сделать, чтобы яснее различить голос. Ни ладонь к уху приложить, ни по губам прочитать. Ни даже дыхание задержать, чтобы было потише…

Когда же врач наконец ответил, его голос прозвучал вымученно и скрипуче.

— Ну, — сказал он, — было бы преждевременно делать прогнозы насчет того, какую часть функций она сумеет восстановить. Покамест нам бы добиться, чтобы она смогла самостоятельно дышать…

Папа буркнул что-то с отчаянием. Измеритель давления выбрал именно этот момент, чтобы проснуться. За его шумом я уловила только обрывки фраз вроде «спортсменка мирового класса», «наездница уровня Гран-при» и «олимпийская надежда». Эти слова порхали вокруг меня, точно птицы. Папа говорил возбужденно и так, будто доктор от него что-то утаивал. Или мог вылечить меня немедленно и очень успешно, стоит только как следует ему втолковать, как важно, чтобы я снова села в седло.

Потом воцарилось молчание, измеритель давления начал свой прерывистый выдох. Я уловила еще несколько разрозненных слов типа «спинномозговой шок», «вибрационная чувствительность» и «позвоночный синдром» или что-то вроде того. Тут прибор наконец отработал, и в относительной тишине я услышала, как врач объяснял отцу, что со мной произошло. У меня, оказывается, пострадали второй и третий шейные позвонки, что привело к форменной катастрофе. Мне еще здорово повезло, что на месте происшествия все действовали как по писаному и сразу зафиксировали мне спину, а на вертолете «скорой помощи» немедленно вкололи стероиды, что, конечно же, помогло. В итоге имелась даже некоторая вероятность — хотя без каких-либо гарантий, запомните хорошенько! — что, когда спадет отек мягких тканей, я смогу двигаться. В определенных пределах.

Тут я стала сползать в забытье, навеянное опийными препаратами, но эхо этих слов продолжало преследовать меня, в отличие от настоящего эха почему-то не умолкая. «Сможет двигаться… в определенных пределах… сможет двигаться… в определенных пределах… сможет…»

Могла бы я тогда отключить «искусственное легкое» от сети, ей-же-ей, я так бы и сделала.

* * *

Теперь, пожалуй, перескочим через девять недель в реанимации и через мои душевные муки из-за гибели Гарри. Сколько жутких ночей я провела, запертая в своем бесполезном и безжизненном теле, воображая, как он гниет где-то на пустыре, пока кто-то милосердный не сообщил, что папа распорядился его кремировать. Не будем подробно рассказывать про похожую на мышь тетку-интерна, которая первой додумалась стукнуть себя по колену камертоном, а потом приложить его к моей пятке. Что толку упоминать об ужасе и радости, когда вибрации ноты «ля» средней октавы добрались-таки до моего мозга, тем самым показав, что, быть может, еще не все потеряно. Не станем описывать, как та же интерн вворачивала в мой череп титановые шурупы, как вытяжка с весом в шестнадцать фунтов растягивала мою шею, чтобы заживали позвонки. Зачем говорить о выздоровлении, о хирургических операциях, об ортопедической аппаратуре, параллельных брусьях и костылях, о невероятных усилиях и еще более невероятном упорстве команды профессионалов. Благодаря всему этому через пятнадцать месяцев я вновь вышла на белый свет — добротно заштопанная и чудесным образом почти целая, если не считать потери чувствительности в кончиках пальцев.

Настал июль, и в один погожий денек я без посторонней помощи дошла до алтаря на собственной свадьбе. Бедра у меня вихлялись, но пышные оборки белого платья это скрывали, и я чувствовала себя победительницей.

Больше я никогда не садилась в седло, хотя в физическом смысле мне ничто не мешало ездить верхом. Родители полагали, будто я бросила верховую езду потому, что вышла замуж за Роджера, но, как водится, они все поняли наоборот. Я вышла за него, чтобы переехать в Миннесоту, где никто не предлагал бы мне «сесть еще вот на эту лошадку», не понимая, что это будет именно «еще одна лошадка». Другая. Не та…

Я предпочитаю рассуждать о несчастном случае, постигшем меня, метафорически. Частью оттого, что я вообще склонна к размышлениям, частью оттого, что поступила наконец в колледж и стала изучать английскую литературу. И мне приходит на ум сравнение с первой костяшкой домино, которая сначала стоит, точно восклицательный знак, но, если ее уронить, она повалит вторую, третью и так далее, вызывая к жизни цепочку неотвратимых и неудержимых событий, — остается только отойти в сторонку и наблюдать.

Может случиться и так, что три последние костяшки в цепочке упадут аж через целых двадцать лет.

Первая. Вторая. И третья…

Глава 3

Вот первая…

Время — после полудня, собственно, дело к вечеру. Я редактирую файл руководства пользователя, так вглядываясь в экран, словно он способен придать мне вдохновения. Звонит телефон. Я снимаю трубку, не отрывая глаз от жидкокристаллического монитора:

— Аннемари Олдрич слушает…

— Это я, — говорит Роджер. — Думаю вот, в котором часу тебя дома сегодня ждать?

— Ну-у-у-у… Задержусь, наверное, — отвечаю я.

Мысли мои заняты файлом на дисплее. Все-таки плоховато он у меня организован, надо бы переделать.

— Ну хоть примерно во сколько?

— Что-что? — переспрашиваю я.

Я почти ухватила суть переделки, загвоздка в первом и третьем параграфах, следовало бы их…

— Когда ты дома появишься?

Сосредоточение безвозвратно нарушено, сложившийся было образ темы отступает в потемки. Я откидываюсь в кресле, понемногу проникаясь реалиями окружающего мира.

За пределами компьютерного экрана, за дверью моего кабинета мелькает торопящийся куда-то народ. Звонят телефоны, доносится перестук пальцев по клавиатурам. Обрывки разговоров, приглушенный смешок…

— Вообще-то не уверена, — говорю я в трубку.