Секунду я стою неподвижно, потом челюсть у меня начинает дрожать — и я взрываюсь:
— Мутти не имеет права куда-то ее с собой брать. Ева — моя дочь! И мы с ней через полчаса должны быть у пластического хирурга, мы записаны на прием! Она нужна мне здесь и сейчас, немедленно!
Я смотрю на своего беспомощного родителя, ожидая, что он начнет заступаться за Мутти. Мне этого почти хочется, я выплеснула бы эмоции в споре. Но он молчит.
Я заливаюсь слезами.
Через несколько секунд я вновь слышу урчание работающего моторчика, папа подъезжает ко мне на своем кресле. Сделав огромное усилие, он поднимает руку и касается моей руки. Ощутив прикосновение его ладони, обтянутой пергаментной кожей, я оседаю на пол и опускаю голову ему на колени. Ощущение такое, что под брюками у него одни кости.
— Господи, папа, ну почему? — вырывается у меня. — У нее такая чудная кожа, и зачем ей понадобилось делать татуировку — какого-то богомерзкого единорога?
— Она обозлилась из-за пирсинга, — говорит папа.
Я вскидываю голову.
— Что?..
— Она обозлилась из-за пирсинга в языке, вот и сделала наколку.
Я в ужасе гляжу на него. Потом снова роняю голову ему на колени. Его ладонь касается моего затылка — легкая, точно воробушек. Он гладит меня по волосам.
— Я понимаю, Аннемари, ты расстроилась. Конечно, это удар, но не надо принимать так близко к сердцу. Конечно, не надо бы в ее возрасте делать тату, но, кажется, сейчас это модно…
— Но, папа! Теперь придется отдавать кучу денег, чтобы свести ее! Да еще и шрам, наверное, останется! Я не могу…
— Ну, ну, Аннемари, — говорит папа. — Подумай как следует. Она ее сделала из-за того пирсинга. Если ты вынудишь ее избавиться от татуировки, где гарантия, что она не сделает еще одну? Побольше этой и где-нибудь на видном месте? Или новым пирсингом обзаведется?
Я хмурюсь, но молчу.
— Лучше разреши ей оставить ее, — продолжает он. — Во всяком случае, пока. Как знать? Может, она сама повзрослеет, поумнеет и надумает свести ее. Вот тогда-то ты и скажешь ей, mein Schatzlein:[1] «А ведь я тебе говорила…»
Я поднимаю голову и заглядываю ему в лицо. Mein Schatzlein… Сколько лет он не называл меня так?
Я для родителей — самое большое жизненное разочарование. Усугубленное тем, что когда-то они возлагали на меня самые большие надежды. Все родители многого ждут от детей, но у нас был особый случай. Я преуспевала именно в том, чему они посвятили жизнь. В шестнадцать лет достигла уровня Гран-при. Когда выяснилось, что у меня спортивный талант мирового класса, мы с отцом объездили Францию, Германию и Португалию, подыскивая мне правильного коня, и в конце концов обнаружили его в Южной Каролине. Я с первого взгляда поняла, что это — тот самый. Мне даже не понадобилось пробовать его под седлом, я все уже знала. Я лишь взглянула на его мощные рыже-белые ноги, оценила осанку — и все поняла, и папа доверился моему инстинктивному знанию. Плюс родословная Гарри, плюс его тогда уже внушительный послужной список…
Через восемь месяцев после того, как его привезли из Южной Каролины, мы вновь упаковали чемоданы и опять-таки вдвоем отправились тренироваться у Марджори. С этого момента нас было не остановить.
Вплоть до несчастного случая.
Я не заявляла об этом вслух, но с самого начала знала, что нипочем не сяду на другого коня. В те дни говорить про это было просто бессмысленно.
Позже, когда мои нервы поуспокоились, а перспектива выздоровления перестала выглядеть полностью нереальной, я по-прежнему ничего не говорила родителям. Я слушала, как они строили планы моего триумфального возвращения, — и молчала.
Они начали раскладывать повсюду в доме выпуски конноспортивных журналов. Я приходила на кухню и непременно обнаруживала какой-нибудь из них на столе, причем раскрытый на странице продажи многообещающей конкурной лошади — могучего ганновера или голландского теплокровного. Журналы сами собой появлялись то на столике в коридоре, то у меня на трюмо. Я просматривала объявления, закрывала журналы и оставляла лежать. Не имело значения, сколько раз я это проделывала. Журналы возникали снова и снова. Дошло до того, что я закрывала их, не читая.
Когда родители узнали, что я собираюсь уехать из Нью-Гэмпшира и не строю определенных жизненных планов, кроме замужества, между нами возникла пропасть. Столь глубокая, что не заплыла и по сей день. Но если папа был просто расстроен случившимся, Мутти преисполнилась враждебности. Она полагает, что я разбила папино сердце. Может, так оно и есть.