Сегодня была первая казнь после того случая, но судья волновался так, словно это была его первая казнь в жизни вообще. Он несколько раз напомадил свои губы, надел новый парик, заказанный им специально, чтобы сменить стиль, и чтобы, глядя на старый парик, люди не вспомнили о прошлой казни. Он целиком обновил гардероб, а вместо обычного квадратного молотка, взял молоток круглый, так как на следующий же день после горе-усекновения какой-то шутник положил ему под дверь кувалду, которой оглушают коров на скотобойне. На рукоять ее этот неизвестный повязал бантик, только вместо подарочной ленты он использовал окровавленные полоски коровьей кожи.
Встав перед зеркалом, судья в последний раз оглядел себя. Надо сказать, что он не просто был слеп, как крот, он и внешностью своей напоминал крота: был низким, имел огромный нос, короткие ноги и длинные руки с большими кистями, чтобы деньги принимать незаметнее и побольше. Можно сказать, что под чин родился человек.
Городским советом было решено не использовать гильотину какое-то время, чтобы не возбуждать народ, а преступников пока казнить по старинке, то есть на виселице. Ее соорудили очень быстро, местные плотники имели богатый опыт. Многие из них были против, когда прошлую виселицу разобрали: они чинили доски эшафота и с такой халтуры имели дополнительный заработок. Гильотина имелась в городе одна, и за раз убивали одного преступника, оттого и эшафот под гильотину был меньше и изнашивался медленнее. На виселицу же сразу по пять человек выводили, эшафот был широк как плац, и они еще стояли на нем, переминались с ноги на ногу, а потом, когда их вздергивали, извивались в петле, как червячок на крючке до того как его проглотит рыба. Ртами рыб в данном сравнении были люки под ногами преступников, которые открывались по нажатию рычага. В них они падали, а после казни тела сгружали на телеги и вывозили.
Когда Судья прибыл на место и, поздоровавшись со всеми, со свойственной ему суетливостью забрался на трибуну, все остальные уже были здесь: заключенные стояли внизу в специально отведенном для них месте, перешептываясь между собой и поглядывая кто-куда. Их окружали констебли, они следили за порядком и обычно препятствовали разговорам между бандитами, чтобы они не могли сговориться на побег, и даже сам шериф — этот усатый старый кот — в виду количества преступников был на месте. Изредка раздавались крики, и кто-то из бандитов или сразу несколько бросались через ограду. Их почти сразу же ловили констебли или, если преступникам удавалось вылезть из загона, в погоню за ними бросался честный люд, отлавливая беглецов и возвращая в руки закона. Толпа гудела, словно рабочие пчелы из разворошенного улья, а преступники были в этом улье трутнями.
В этот раз решили выводить не по пять, а по тринадцать преступников сразу, потому как накопилось их в темнице больше, чем эта самая темница могла в себе вместить. Пришлось использовать камеры в офисе шерифа, а ему не нравились такие нововведения. Пока разгребали проблемы с непреднамеренными пытками благородного гильотиной (пыткой это называла в газетах его мать) и строили новый эшафот для виселицы, одну казнь пришлось отменить, теперь казнили за две. Руководствуясь своеобразным чувством справедливости, судья, шериф и новый палач, долговязый, костлявый, бледный, скупой на эмоции человек, договорились первыми казнить тех, кто должен был умереть в несостоявшуюся казнь, а потом уже тех, чей срок вышел сегодня.
Эшафот был под стать задаче — огромным: люки шли в два ряда, как амбразуры пушек в борту корабля, только выдвигались в порты не пушечные дула, а грязные, босые ноги. Из одежды на бандитах были только полотняные туники и оборванные, вонючие штаны, покрытые засохшими пятнами мочи и крови. Среди преступников встречались разные люди, многим из них просто не повезло, были и отпетые мерзавцы, такие душили собратьев по несчастью просто из необходимости выместить злобу на ком-то. Очень часто душили в прямом смысле слова, слабые бандиты нередко умирали раньше казни.
В этот раз казнили даже одного бывшего моряка, которого не пойми какими ветрами занесло в здешнюю степь. Отличить его было легко по пьяной походке и кривым ногам, но не таким кривым, как у ковбоев, в обществе которых он вышел. Последние ходили не как пьяные, а как наглые, держа руки на расстоянии от тела и раскачивая при ходьбе широкими плечами. Тот моряк, когда выходил на эшафот, думал, должно быть, что идет по доске, а в толпе внизу видел плавающих акул. Ковбои видели в хомутах виселицы арканы и криво иронично, улыбались, не зная, однако, значения слова «ирония», что не мешало им ее прочувствовать: сначала ты арканишь бычков и кобыл, а потом оступаешься, портишь, к примеру, какую-то девку, и арканят уже тебя. В молодости судья часто думал, о чем преступники размышляют, перед тем как их казнят. Однажды он заговорил об этом со своей женой, а она рассмеялась и в шутку спросила: «А есть ли им, чем думать?» Потом она сбежала с одним лихим парнем из Дамптауна и, как говорят, кончила продажной женщиной в борделе.
До того как первые тела затрепетали в петле, подобно поднятым флагам на ветру, судья заметно нервничал. Его пугало все: от заведенной толпы до несчастливого числа «тринадцать». Но стоило первым преступникам умереть, правосудию свершиться, а толпе возликовать вместе с его торжеством, как он тут же успокоился и вошел в обычный ритм. На таких больших казнях приговоры зачитывали судебные клерки, их шеи охватывали белые воротнички, шеи преступников — петли. Судье же только и оставалось, что давать палачу отмашку.
Он указал большим пальцем вниз, и морячок понесся к «рее» со скоростью «бегучего такелажа», захлестнувшего его шею, а для ковбоев началось последнее родео. Жизнь — этот самый свирепый из быков — тут же сбросил их со своей спины, и они повисли в воздухе в полете, окончания которого им не суждено было застать.
Ковбои — парни горячие и быстрые — вскоре успокоились, а морячок все никак не хотел умирать, слишком уж, видно, жизнь любил, и чего только на запад его потянуло? Палач кивнул одному из своих помощников, и тот, вздохнув, зашел за преступника сзади и бросился на него со спины, повиснув на его плечах. Среди пиратов на ряду с килеванием и вешанием на рангоуте, распространена и такая казнь: провинившемуся матросу приковывают к ноге пушечное ядро и приносят его в жертву морскому черту, отдают пучине — это называется «предать дну». Не тоже, что «кормить акул», которые так голодны, что под самый борт иногда подплывают, но мелкой рыбешке, ракам и моллюскам тоже ведь чем-то питаться нужно.
Помощник палача, навалившись своим весом, сломал шею живучему матросу, и тот, захрипев, обвис, как парус в штиль. Тела высвободили из петель, и новая партия преступников взошла на эшафот. У этих ноги тряслись, а кое-кто из них даже обмочился, увидев воочию, что его ждет. После первой партии дело пошло быстрее, клерки зачитывали приговоры так быстро, что разобрать что-либо не представлялось возможным: проступки и имена сливались воедино в их скороговорках, но ничего из этого уже не было важным — не судят ведь, а убивают. Каждые четыре партии палач рубил общую веревку, и они меняли снасти — так было положено, потому что веревки от частого использования изнашивались и могли лопнуть в самый неподходящий момент.
Когда все, чья смерть была отсрочена, получили свое, на эшафот потащили свежих смертников, тогда-то и приключился новый инцидент. Судья к тому моменту уже расслабился и получал удовольствие от работы, люди порядком устали, пересытившись необычно долгой казнью, а шериф и его констебли потеряли бдительность. К виселице взошли не люди, но тени людей, слишком много чужих смертей увидели они в тот день, чтобы смотреть смерти в глаза без страха. В момент, когда первых подвели к лестнице, один не выдержал и дернулся бежать, но его тут же оприходовали дубинками и погнали наверх.
Только три самых отпетых ублюдка из этих тринадцати преступников, поднявшихся на эшафот, сохраняли хладнокровие. Мертвые души, мертвые лица и взгляды, их не пугала участь, они плевали в лицо смерти, один из них желал ее.
Двух из этих трех поставили рядом в первом ряду — лучшие места на собственную гибель и прямой путь за кулисы, где под ними лежали тела. Один из них, рыжий и конопатый, улыбался криво, его лицо было полуразрублено томагавком, второй — среднего роста и сложения — смотрел спокойно. У этого второго были каштановые волосы с проседью и густые усы. Его губы смыкались плотнее, чем у статуи, ястребиный нос и такие же хищные зрачки смотрели так, что каждый из толпы, кто встречался с ним взглядом, прятал глаза. Он смотрел на людей, как старая овчарка смотрит на овец. Он так далеко уже заступил за грань жизни и смерти, что не отличал добра от зла, а бритву цирюльника от лезвия гильотины. Он когда-то служил на благо нации, но она обвинила его и отреклась от него, разорвала его мундир на части и втоптала их в грязь, а вместе с мундиром уничтожила и человека в нем, превратила его в каторжника без прошлого и будущего. Теперь все, что осталось от его прошлого, это татуировка на плече и крест на спине. Его руки покрывали шрамы, но еще больше шрамов было глубже кожи, где он прятал то, что осталось от его души.