Честно говоря, Переверзев в правдивость этой истории не очень-то и верил, так как трепачом Монахов слыл первостатейным. Не подвергал прапорщик сомнению только то, что с того памятного разговора с духовником Леха не уставал бороться с гордыней, пока его не вышибли из семинарии за «прегрешения, несовместимые с ношением духовного сана». Очутившись за воротами семинарии, Монахов малость подзавязал, а потом подался в полицию… то есть, тогда еще – милицию. И снова каким-то непостижимым образом оказался для тех, кто ведал кадрами, предпочтительнее прочих кандидатов. И переаттестацию пережил спокойно. Более того, в ту эпоху всеобщего милицейско-полицейского волнения биография Монахова пополнилась еще одним славным эпизодом – это именно он, Леха, после вечерних осторожных посиделок бегал по коридорам отделения с эпичным воплем: «Караул, братцы, в меня вселилась бутылка водки!»
Злило Переверзева, что Монахов играючи открывал себе двери в будущее, а потом так же играючи их и захлопывал. Казалось, возжелает Леха избраться в президенты Российской Федерации – и изберется, не особо при этом напрягаясь. А, поцарствовав недельку, плюнет, скажет свое вечное «надоело» и побредет за кремлевские ворота с ленивой мыслью – куда бы еще податься? А еще злило, что Леха, несмотря на замаячивший уже невдалеке тридцатник, до сих пор не обзавелся семьей. То есть, трижды уже обзаводился и трижды оставлял очередную избранницу, да еще и с новорожденным дитем. И ведь треплется об этом встречному-поперечному, да как треплется – хвалится, героем себя расписывает! Вот чего Николай Степанович никак не мог понять, впихнуть в свою голову. Ведь это горе великое, когда семья распадается и дети остаются без отца, это как жизнь пополам разламывается. Для нормальных людей. А для Лехи – все равно что в другой автобус пересесть…
И главное, что вызывало у Переверзева раздражение – отношение окружающих к сержанту Монахову. Его любили, Леху. Как любят второстепенного юмористического персонажа какого-нибудь привычного телесериала. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь в процессе первого утреннего перекура не спросил в курилке отделения: «Слыхали, что Монах вчера учудил?..» И жены, Лехой оставленные, нисколько на него не обижались, навещали даже! Каждая в свой, отведенный для нее день. График их посещений Леха на всеобщее обозрение вывесил в дежурке…
– Мистика прямо! – снова громко высказался Монахов, прервав ход мыслей Переверзева. – Никого на улице. Повымерли, что ли, все? Вот каждое дежурство бы так. Да, басурманин?
– Да, – податливо отозвался Ибрагимов.
– А если нет никого, чего тогда зря бензин жечь? Сесть бы сейчас где-нибудь на скамеечке с пивком. Да?
– Да, – подтвердил Ибрагимов.
– Только и знаешь, что «дакать», – невсерьез рассердился Леха. – Нет бы разговор поддержать. Чурка ты с глазами… Сдохнешь тут с вами от скуки к хренам собачьим!
Леха Монахов был, наверное, единственным в отделении, кто мог себе позволить именовать сержанта ППСП Алишера Ибрагимова «басурманином» и «чуркой». Другие с Ибрагимовым общались уважительно и аккуратно, даже старшие по званию. Вернее, старшие по званию – особенно аккуратно. Дело в том, что Алишер был, что называется, «племянником своего дяди». Дядя этот занимал немалый пост в системе областного ГУИН и юных родственников мужеского пола имел столько, что при желании мог укомплектовать ими небольшой поселок городского типа. Верный национальной традиции, дядя принимал в судьбе каждого прибывшего в Саратов члена своей многочисленной семьи самое душевное участие. Очевидно, не без основания полагая, что ему не помешают свои люди на руководящих должностях в различных сферах деятельности. Алишеру было уготовано правовое поприще. Ни для кого в отделении не было секретом, что патрулировать улицы он будет недолго – до следующего лета. И как только вузы распахнут свои двери для абитуриентов, сержант Ибрагимов подаст документы в юридический.
«И поступит, куда он денется… – угрюмо рассуждал Николай Степанович, досасывая сигарету. – Еще бы ему не поступить… А годков через десять станет… прокурором каким-нибудь… Судить нас будет…»
– Не, Степаныч, с тобой точно что-то не то! – перекинулся опять на прапорщика Леха. – Молчишь, будто про нас хрень какую думаешь…
Переверзев внутренне усмехнулся. Надо же, угадал, пес рыжий! И почувствовал прапорщик что-то вроде легкого укола стыда. Чего он в самом деле? Монахов, конечно, балбес, но безвредный, мало ли таких… А прощается ему многое, потому что он с легкостью творит те беспутства и безобразия, которые другие, может, и рады были бы повторить, но не могут себе позволить, ибо – есть что терять. Его, Леху, на самом-то деле пожалеть надо. А Ибрагимов – тот и вовсе парнишка старательный, тихий, воспитанный. Ни табаком, ни водярой проклятой не балуется, не матерится, ко всем, даже к одуревшим от водки и наркоты задержанным, обращается на «вы». А то что взлетит вскоре к самым верхам, заняв место кого-то, возможно, более талантливого и упорного, что ж… Жизнь такая. Ну разве виноваты парни, что на душе у Николая Степановича сейчас такая муть, что выть хочется?