Выбрать главу

Мы были готовы к походу. Но солнце уже готовилось закатиться за горные пики, и в путь мы двинулись уже на следующее утро.

Глава 19

Горы. Мне никогда не полюбить их.

Горами хорошо любоваться издали. Особенно во время восхода или заката. Тогда их мрачное величие наводит на мысли о бренности сущего и заставляет размышлять о вечном. Низкое заходящее солнце раскрашивает ледяные, стылые клыки вершин во все оттенки красного. От нежнейше-розового до темно-багрового. Солнце медленно движется, и вековечные ледники неуловимо для глаза изменяются, нежно-розовый незаметно превращается в кроваво-алый, а багровый становится благородно багряным, почти чёрным. Чтобы потом вершина могла также незаметно закутаться в синий муар ночи.

На восходе, на самых кончиках вершин появляется первый несмелый лучик. Ничего ещё не освещающий, потому что само солнце ещё далеко за окоёмом и этот лучик лишь предвестник нового дня, но ещё не сам день. Останови свой взгляд на этом лучике. Замри. И ты увидишь, как завораживающе-медленно, раздвигая тьму ночи, выползают на свет окровавленные клыки гор. Смотри на них. Не отрывай взгляда, и, может быть, тебе повезёт уловить то краткое, как взмах ресниц, мгновение, когда кровь потечёт с ледников бурными потоками, сливаясь в окрестные ущелья, и вершины вспыхнут ослепительно-белым, обжигающим глаза светом. Теперь они уже до самого заката будут сиять над миром своей серебряно-чистой, льдисто отсверкивающей бронёй. И равнодушно смотреть, как копошатся у их подножий крохотные, как пылинки на сапогах, двуногие, решая свои, столь же крохотные, дела. Как густо красит землю настоящая, не нарисованная солнцем кровь. Но что до того неприступным вершинам? От этого орошения они не вырастут выше. И не засохнут.

Мне нравится смотреть на горы во время восхода или заката, но иногда меня посещает странное чувство, что это не солнце красит ледники в красный цвет, а просто оттаивает та кровь, что пропитывала эти горы несчётные тысячи лет.

Мне нравится смотреть на горы. Ходить по ним я ненавижу.

На солнечном склоне как на сковородке. Или как на решётке каминного гриля. Солнце, словно развлекающийся от нечего делать палач, безжалостно загоняет гвозди своих лучей в одну и ту же точку. В неровно бьющуюся ямку на правом виске, чуть выше края глаза. Когда солнце прячется отдохнуть за облачко, ниоткуда налетает ледяной, промозгло-слоистый ветер. Воздух становится таким, что от одного вдоха начинает ломить зубы, а в груди занимается глухой, надрывно-харкающий кашель. Потом солнце появляется вновь, и ты опять начинаешь себя чувствовать цыплёнком на гратаре.

Колченогим цыплёнком. Попробуйте целый день идти по горному склону и поймёте, о чём я. Левая нога всё время выше правой, и шаг у неё короче. Мучительно хочется делать одинаковые шаги и ставить ноги на один уровень. Но без привычки плохо получается. Начинаешь раскачиваться из стороны в сторону, стараешься ставить ноги как по нитке. В конце концов, или качнёшься чуть сильнее чем надо, – хорошо ещё, если в сторону подъёма, недалеко улетишь, – или зацепишься ступнёй за собственную ногу и рухнешь носом вперёд. Чем ближе солнце к зениту, тем труднее даётся каждый шаг.

Ступни давно разбиты в кровь. В который уже раз. Каждая каменная осыпь будит глухую тоску о мягких песчаных дорожках вокруг родного дома. И начинаешь понимать, зачем урр-уу-гхай носят тяжёлые сапоги на толстенной подошве. И зачем в нижнем бэгге на левом наплечном ремне хранятся запасные подковки и гвоздики. Кажется, достал бы их и прибил прямо на собственные пятки, чтобы дать ногам несколько мгновений облегчения.

Пот, едкий, как кислота, которой дрягвинский кузнец стравливает с поковок окалину, давно уже выел глаза. Они, если что и видят, так только пятно серой шерсти на мерно раскачивающейся впереди спине. Ни зелени травы, ни синевы неба, ни белизны облаков. Только серое, как камень, качающееся пятно. А пот по-прежнему льётся, заливает глаза, и его приходится то и дело смахивать, чтобы не ослепнуть совсем, чтобы видеть хоть что-нибудь, хоть бы это серое пятно. Но пот не остановить, и остаётся просто закрыть глаза и идти по звуку. Потому что серая спина весь день мерно бубнит одно и тоже. И закончив, сразу же начинает повторять заново. Слова хриплого голоса падают под ноги, и их смысл намертво вплавляется в сознание, как оброненный меч назгула в мягкий от подземного жара камень на склоне Роковой горы.

Под подошвами наших сапогТо болота, то жгучий песок,То лесная тропа. Или степи простор,Или камень заоблачных гор.Мы на солнце смотрели не раз,Только светит оно не для нас,Мы его не боимся палящих лучей,Но крадёмся во мраке ночей.Мы искали в далёком краюСвою долю и землю свою.Прошагали мы много дорог и путей,Там где нами пугали детейМы земли не сыскали своей,Травят нас словно диких зверей.Сотни лет только пыль бесконечных дорог,Только тяжесть походных сапог.Мы не знаем, куда нам идти,Где найти нам другие пути,Но из нор и чащоб мы выходим опять,Чтобы долю свою отыскать.Мы пройдём через тысячи бед,Мы отыщем, где спрятан ответ,На проклятый вопрос, что звучит в нас сейчас:Где земля и где небо для Нас?[24]Под подошвами наших сапог…

И так день за днём. День за днём. Уже сам себе начинаешь казаться безумным. Потому что только безумец может подвергать себя этим пыткам добровольно.

Но приходит между днями благословенная ночь. Падаешь в расстеленный буургха и засыпаешь ещё в падении. И уже не чувствуешь почти ничего. Лишь резкий запах чёрной мази тревожит ноздри, да чьи-то заботливые пальцы мягко щекочут ступни.

Однажды утром оказывается, что ноги плотно перебинтованы остатками одёжной дерюги. Что полы волчанки стали короче, а рядом с тобой стоит пара мохнатых кожаных постол с веревочными завязками. И идущий от крохотного костерка запах жареной птицы заставляет желудок судорожно сжиматься от восторга и предвкушения.

Половинка разорванной руками, истекающей соком, запечённой в углях тушки горного голубя. Сухарь. Вода из горного ручья. По глотку энтова питья на дорожку. И начинается новый день.

Как-то вдруг просто замечаешь, что пот уже не ест глаза. Да и самого пота почти нет. Что ноги ступают мягко, а глаза не только видят траву и небо, но и места, куда лучше поставить ступню. Что там, где должна быть гордость хоббита, животик, неожиданно появилась талия, и поясной ремень надо затянуть потуже, а вот наплечные, наоборот, отпустить чуть подлиннее. Что кожа стала обветренной и грубой и уже не боится ни жары, ни холода. И под ней, тёмной, то ли от солнца, то ли от грязи, на бёдрах проступают тугие, как натянутые верёвки, жгуты мышц.

Лишь песня Гхажша не меняется. Как-то на ночном привале я спел ему «Дорога вдаль идёт». Гхажш песню одобрил, но сказал, что для похода она слишком грустная. И по-прежнему продолжал бубнить «Дорогу Урр-уу-гхай». Если честно, она не кажется мне веселее.

– Слушай, Гхажш, – спросил я его в спину, уж не знаю, на какой день пути. – Куда мы идём?

– Всему свой час, – ответил Гхажш, оборвав песню, но не оборачиваясь. – И время всякому делу под небесами. Придёт время – узнаешь.

– А сейчас чего не сказать? – возмутился я. – Я Взломщик или нет? Могу я знать, где та дверь, которую, между прочим, мне взламывать?

– Зачем тебе? – отмахнулся Гхажш. – У двери и узнаешь, где она. А как туда добраться – это уж не твоя забота.

– Моя, – твердо ответил я. – Мы с тобой отряд или нет?

Гхажш остановился, так что от неожиданности я стукнулся в его спину носом, и, посмотрев на меня сверху вниз, сказал: «У нас с тобой договор. Для отряда нас маловато. Я тебе могу сказать, куда мы идём. Но ведь сбежишь».

вернуться

24

Приписывается известному сказителю и любомудру Гимбагху.