Время приближалось к обеденному часу - тому, какой был принят в Клубе стоиков, - когда Грегори вышел на Пикадилли; "стоики" один за другим выскакивали из кэбов и устремлялись к дверям клуба. Бедняги, они так потрудились за день на скачках, на крикетном поле или в Хайд-парке, кое-кто вернулся из Академии художеств, и на лицах этих последних было одно довольное выражение: "Господь милостив, наконец-то можно отдохнуть!" Многие не ели днем, чтобы сбавить вес, многие ели, но не очень плотно, а были такие, что и слишком плотно, но во всех сердцах горела вера, что за обедом они возьмут свое, ибо их господь был и в самом деле милостив, и обитал он где-то между кухней и винными погребами клуба. И все - ведь у каждого из них в душе была поэтическая жилка - с волнением предвкушали те сладостные часы, когда, закурив сигару и полные истомы от хорошего вина, они погрузятся в обычные мечты, которые обходятся каждому "стояку" всего-навсего в пятнадцать шиллингов, а то и меньше.
Из убогой лачуги на задворках, в пяти шагах от обиталища бога "стоиков", вышли подышать воздухом две швеи; одна была больна чахоткой: она в свое время не соблаговолила зарабатывать столько, чтобы хорошо питаться; другая, казалось, тоже не сегодня-завтра закашляет кровью, и тоже по той же причине. Они стояли на тротуаре, разглядывая подъезжающих, некоторые "стоики" замечали их и думали: "Бедные девушки! Какой у них больной вид!" Трое или четверо сказали себе: "Это надо было бы запретить. Очень неприятно смотреть на них, но сделать, кажется, ничего нельзя. Они ведь не нищие!"
Но большинство "стоиков" вовсе на них не смотрело, имея слишком чувствительные сердца, которые не выдерживают подобного печального зрелища, боясь испортить себе аппетит; Грегори тоже их не заметил, ибо как раз в тот момент, когда он по обыкновению смотрел на небо, девушки сошли с тротуара, перешли улицу и смешались с толпой; ведь они не имели собачьего чутья, которое подсказало бы им, что он за человек.
- Мистер Пендайс в клубе; я пошлю сказать, что вы его ждете. - И, покачиваясь на ходу, словно фамилия Грегори была неимоверно тяжелой, швейцар передал ее рассыльному и тоже ушел.
Грегори стоял у холодного камина и ждал, и покуда он ждал, ничего особенного не поразило его, ибо "стоики" показались ему обыкновенными людьми, такими точно, как он сам, с такой только разницей, что Костюмы на них были получше, чем* на нем, и он подумал: "Не хотел бы я быть членом этого клуба и каждый день переодеваться к обеду".
- Мистер Пендайс просит простить его: он сейчас занят.
Грегори прикусил губу.
- Благодарю вас, - сказал он и вышел на улицу. "Больше Марджори ничего и не нужно, - подумал он, - а все остальное меня мало трогает". - И, сев в кэб, он опять устремил взгляд к небу.
Но Джордж не был занят. Как раненый зверь спешит в берлогу зализывать раны, так и он уединился в свою любимую оконную нишу, выходящую на Пикадилли. Он сидел там, будто прощался с молодостью, неподвижно, ни разу не подняв глаза. В его упрямом мозгу, казалось, вертится колесо, в муку размалывающее воспоминания. И "стоики", которым было невыносимо видеть своего собрата в этот священный час погруженным в уныние, время от времени подходили к нему.
- Вы идете обедать, Пендайс?
Бессловесные животные молчат о своих ранах; тут молчание - закон. Так было и с Джорджем. Каждому подходящему "стоику" он отвечал, стиснув зубы:
- Конечно, старина. Сию минуту,
ГЛАВА VII
ПРОГУЛКА СО СПАНЬЕЛЕМ ДЖОНОМ
Спаньель Джон, привыкший по утрам вдыхать запах вереска и свежих сухариков, был в тот четверг в немилости. Всякая новая мысль не скоро проникала в его узкую и длинную голову, и он окончательно осознал, что с его хозяином творится что-то неладное, только по прошествии двух дней с отъезда миссис Пендайс. В течение тех тревожных минут, когда это убеждение созревало у него в мозгу, он усердно трудился. Он утащил две с половиной пары хозяйских башмаков и спрятал их в самых неподходящих местах, по очереди посидел на каждом, а затем, предоставив птенцам вылупляться в одиночестве, вернулся под хозяйскую дверь. За это мистер Пендайс, сказав несколько раз "Джон!", пригрозил ему ремнем, на котором правил бритву. И отчасти потому, что Джон не выносил самой кратковременной разлуки с хозяином - нагоняи только укрепляли его любовь, - отчасти из-за этого нового соображения, которое совсем лишило его покоя, он лег в зале и стал ждать.
Однажды, еще в дни юности, он легкомысленно увязался за лошадью хозяина и с тех пор ни разу не отваживался на подобное предприятие. Ему пришлась не по вкусу эта тварь, непонятно для чего такая большая и быстрая, и к тому же он подозревал ее в коварных замыслах: стоило только хозяину очутиться на ее спине, как его и след простывал, не оставалось даже капельки того чудесного запаха, от которого так теплело на сердце. Поэтому, когда появлялась на сцену лошадь, он ложился на живот, прижимал передние лапы к носу, а нос к земле, и до тех пор, пока лошадь окончательно не исчезала, его ничем было нельзя вывести из этого положения, в котором он напоминал лежащего сфинкса.
Но сегодня он на приличном расстоянии опять поспешил за лошадью, поджав хвост, скаля зубы, вовсю работая лопатками и неодобрительно отвернув нос в сторону от этого смешного и ненужного добавления к хозяину. Точно так же вели себя фермеры, когда мистер Пендайс с мистером Бартером облагодетельствовали деревню первой и единственной сточной трубой.
Мистер Пендайс ехал медленно. Его ноги в начищенных до блеска черных башмаках, в темно-красных крагах, обтягивающих нервные икры, подпрыгивали в такт аллюру. Фалды сюртука свободно ниспадали по бедрам, на голове серая шляпа, спина и плечи согнуты, чтобы не так чувствовались толчки. Над белым, аккуратно повязанным шарфом его худощавое лицо в усах и седых бакенбардах было уныло и задумчиво, в глазах притаилась тревога. Лошадь, чистокровная гнедая кобыла, шла ленивой иноходью, вытянув морду и взмахивая коротким хвостом. Так, в этот солнечный июньский день, по затененному листвой проселку они втроем подвигались в сторону Уорстед Скоттона...