– Прекрасно, как тебе будет угодно, – заметил Лустенвюлер, – но я должен внести в протокол и то, что сказал представитель лица, взявшего в аренду пансионат. Я тут один, мне понадобится на составление протокола несколько дней, так что известят тебя нескоро.
– Но ты напишешь и про то, что Мани укусил браконьера? – спросил староста.
– И браконьера, и сторожа, – ответил Лустенвюлер и открыл банку с бобами. – Но в наличии у нас только один укушенный, а должно быть два. Чертовски сложно все это изложить на бумаге.
– А если ты ничего не напишешь? – спросил староста.
– Тогда задница сторожа и пес старосты будут в полном порядке, – ответствовал Лустенвюлер, вываливая бобы в кастрюлю с мясным супом.
– Вот ничего и не пиши, – заключил староста и пошел домой.
Однако он не учел соображений барона фон Кюксена, а тот не учел характера старосты. Для барона все происшествие было верхом глупости. Он был убежден, что либо «трубочист», либо клиент Рафаэлей, либо же они оба, если вообще они не одно и то же лицо, заманили его в ловушку, тем более что на Минерваштрассе 33/а его встретили не три Рафаэля, а три других господина, все трое – неимоверной толщины и различались лишь двойным, тройным и четверным подбородками. Двойной подбородок заявил, что барону надлежало немедленно информировать их, тройной – что барон испортил все дело бредовой идеей натравить еще и псину, а четверной приказал, чтобы фон Кюксен сам загладил причиненный ущерб. Кроме того, барону сразу же показалось, что дом по Минерваштрассе 33/а выглядит как-то иначе, чем прежде, пожалуй, еще обшарпаннее. Барон даже вернулся на тротуар, прежде чем войти внутрь, однако номер дома был тот же. Не он, а синдикат совершил ошибку, а что Рафаэли теперь пытаются свалить вину на него, типично для этой шушеры, присвоившей 60 процентов от продажи его подлинных картин. И что теперь они ведут с ним переговоры через каких-то подставных лиц, тоже наглость. Но он-то вляпался из-за них в пренеприятную историю. Изнасилование несовершеннолетней неизбежно попадет в суд. Хотя самое худшее его доберман все-таки предотвратил. Идея эта была вовсе не бредовая, и он продемонстрировал присутствие духа. А теперь нужно опередить жалобу старосты в суд. И он подал в столице кантона исковое заявление на возмещение причиненного ему ущерба.
Декабрьским утром смущенный Лустенвюлер протопал по наконец-то выпавшему глубокому снегу к старосте и заявил, указывая на Мани, который, виляя хвостом, бросился ему навстречу, что пса придется пристрелить, такому опасному зверю нельзя бегать где вздумается, он получил на этот счет из столицы кантона решение суда. Уж не тронулся ли умом наш Лустенвюлер, удивился староста, ведь он сам только потому и не обжаловал то, что сделали с Эльзи, чтобы Мани никто ни в чем не обвинил. А я и не писал жалобу на пса, возразил полицейский, это сделал фон Кюксен, – закон есть закон. Мани придется пристрелить, да он и сам его побаивается, уж больно этот пес огромный. Староста спокойно процедил – и это его спокойствие казалось особенно угрожающим потому, что он взял в руки охотничье ружье – пусть Лустенвюлер убирается подобру-поздорову, иначе он будет стрелять. Но не в собаку. Я этого не слышал, заявил полицейский, вернулся по снегу к своему джипу и уехал.
– Эльзи! – позвал староста, но ее нигде не было. Проклятая девчонка, подумал он, если бы я только знал наверняка, что тогда произошло. Но Эльзи не появлялась. Когда полицейский прикатил на джипе, девочка бросилась по глубокому снегу к крутому спуску и спряталась за сугробом. Внизу, в глубине ущелья, на кантональном шоссе снега не было, зато на дороге к пустому пансионату нетронутый снег лежал толстым слоем.
Никому уже не нужно было молоко, сторож лежал в больнице. Эльзи в толстом красном пуловере и красной шапочке потопала по глубокому снегу вверх, к пансионату, но перед выходом в парк остановилась, поглядела на главное здание, немного постояла. Пансионат, освещенный солнцем, резко выделялся на фоне снега и был хорошо виден сквозь деревья парка. Кто-то лизнул ее руку, то был Мани, отправившийся искать девочку. Она велела ему идти домой, и пес кувырком скатился вниз по заснеженному склону. Эльзи добралась до пансионата, заметила цепочку свежих следов и пошла по ним. Следы привели ее к двери на кухню. Эльзи остановилась, подождала, робко позвала «Алло!», еще постояла, обогнула пансионат, проваливаясь в глубокий снег, вернулась к цепочке следов, чужих и своих. Внезапно налетел ледяной ветер. Пансионат уже не был освещен солнцем, оно переместилось выше по склону и освещало теперь лес, и голые скалы Шпиц Бондера сияли в его лучах.
Деревня давно уже лежала в тени. Староста вырезал из куска дерева Мани. Как только тот появился в его доме, староста начал работать резцом. Скульптурный портрет Мани изображал его сидящим, и Мани оставался бы вечно живым, но точная копия никак не получалась. Голова Мани выходила не совсем похожей, он пытался ее подправить, а когда голова наконец получалась, все остальное оказывалось несоразмерно большим, и он принимался уменьшать тело и лапы, а когда наконец вроде бы приводил их в соответствие, голова опять казалась несоразмерно большой. Таким манером фигурка собаки становилась все меньше и меньше, размером она теперь походила на черного сенбернара, а видом – на мопса. Староста никак не мог сосредоточиться на работе и в конце концов отложил инструменты в сторону. Надо было все начинать сначала. Что-то он сделал неправильно, не только при резьбе, но и с Эльзи. Никогда они с ней не ладили, и вот теперь он не знает, куда она подевалась. Пес тоже где-то пропадал, но потом вернулся и лежал перед дверью дома. Староста пошел по деревне, проваливаясь в снегу. Пес залаял ему вслед. Почему-то остерегся пойти с ним. Деревня казалась вымершей. Улица не очищена от снега. Один раз он даже провалился до пояса: спуск в чей-то погреб был засыпан так, что казался частью улицы. Перед гаражом стояли два такси с метровыми шапками снега на крышах. Из пивной «Битва у Маргартена», шатаясь, вышел Цаванетти и заковылял в свою антикварную лавку. Значит, кто-то здесь еще живет и дышит.
Жизнь теплилась и возле почты. Вдова Хунгербюлер явилась опустить свое ежедневное письмо. Из школы донесся голос, декламирующий стихи:
Голос принадлежал Адольфу Фронтену, учителю здешней школы. Он приехал в деревню из столицы кантона и застрял тут. Это и есть Мудрость Провидения, считал он, у этой деревни такой вид, словно кто-то сверху опорожнил ею свою прямую кишку. Однако она все же лучше других захолустных дыр, поскольку здесь нет причин воздерживаться от пьянки. Великану с огненно-рыжей шевелюрой и такой же бородой, белоснежными кустистыми бровями над ярко-синими глазами и лицом, так густо усыпанным веснушками, что он говаривал о себе – матушка позабыла обтереть его при рождении, – было уже под шестьдесят. Когда-то он писал удивительно трогательные рассказы:
«Праотцы сыновей Зеведеевых», «Что было бы, если бы архиепископ Мортимер забеременел?», «Тихо, но ужасно», «Жалоба скота и женщин», «Молчание труб иерихонских» – в общей сложности меньше пятидесяти страниц. Получил премию Маттиаса-Клаудиуса, объездил при финансовой поддержке общества «Pro Helvetia» и «Института Гете» Канаду, Эквадор и Новую Зеландию, поколотил по пьянке инспектора гимназии и стал учителем сельской школы в ущелье Вверхтормашки, откуда с той поры больше никуда не выезжал. И если прежде он был одним из первых, кто под влиянием Роберта Вальзера ввел простодушие детского восприятия в швейцарскую литературу, то теперь Фронтен объявил все свои литературные произведения дерьмом. Правда, писать не перестал.
Наоборот. Он писал постоянно, писал, когда вслух декламировал стихи, писал, когда пил, писал даже во время школьных уроков, вырывал листки из блокнота и отшвыривал их в сторону, они валялись повсюду – в школе, на улице, в лесу за пансионатом на другой стороне ущелья. Но писал он лишь отдельные фразы, которые называл «Опоры мысли», такие, например, как: «Математика – зеркальное отражение меланхолии», «Физика имеет смысл лишь как каббала», «Человек придумал природу», «Надежда предполагает ад и его создает», иногда записывал и отдельные слова, например: «Ледоставня», «Апокалипсо», «Сапогоня», «Автоматерь». Иногда приезжал его издатель, энергичный, спортивного вида мужчина. Он собирал листки, подобранные и сохраненные школьниками, – на этих записках они могли немного подзаработать. «Опоры мысли» были уже изданы в пяти томах. Критики были в восторге, лишь один из них утверждал, что Конрадин Цаванетти четырнадцати лет может до того точно воспроизводить почерк Фронтена, что автором многих фраз (например: «Учителя даже пускают газы на чистом немецком», «Сверху пьют, снизу стишки пописывают») является, скорее всего, этот шалун. Издатель объявил о новом романе Фронтена, тот опроверг это сообщение и стал еще более ярым мизантропом. Его коллеги по писательскому союзу называли его «Рюбецаль из ущелья Вверхтормашки». Когда в деревню наезжали критики, Фронтен исчезал, в журналисток он молча упирался взглядом, а если одна из них ему нравилась, он тащил ее в свое жилище, валил на кровать, овладевал силой, а потом прогонял прочь, так и не сказав ей ни слова. Собрание деревенской общины вновь и вновь не утверждало его в должности учителя. На его уроках все ходили на голове. Если он писал, а ученики поднимали слишком большой галдеж, он прямо с ноги швырял в класс один из подбитых гвоздями и вечно не зашнурованных башмаков. Как-то раз башмак попал в Эльзи – шрам у нее на лбу все еще был виден. Ученики с грехом пополам овладевали чтением, письмом и таблицей умножения. Но поскольку другого учителя найти не удавалось, он оставался и продолжал писать и пить. Кроме того, он был полезен деревне в роли писаря.