Кроме Михаила у Климовича работали еще двое служащих: кассирша Верка, смазливая сексапильная девица, которую пришлось пару раз как следует вздуть для того, чтобы валюта перестала прилипать к ее тонким красиво наманикюренным пальчикам, и охранник из хохлов, названный в честь Бандеры Степеаном.
Верка считалась девушкой Климовича, но ее хватало на всех, и это вполне устраивало коллектив процветающего предприятия. Иногда Климович впадал в короткую непонятную хандру, выгонял Верку из своей квартиры и звал в гости друга Ивана Худобина, с которым напивался до озверения. В такие дни Верка уходила к Михаилу или к Степану. Климовичу она как-то сказала, что вообще не может спать без мужика. Если ее уложить в постель одну, то она к полуночи полезет на стену, а на рассвете ее заберут в психушку. Климович на это ответил, что любит Верку такой, какая она есть.
Охранник Степан также был личностью, не лишенной самобытности. В родной Галитчине он порешил старика-коммуняку, который почти полвека тому назад застрелил Степанова деда — видного оуновца. О своей акции возмездия хохол рассказывал многократно с превеликим наслаждением. Степана Климович потихоньку ненавидел, хотя сам был душегубом мирового масштаба, о чем речь пойдет ниже.
Михаила в семье Климовичей считали самым неспособным. В открытую его не называли дураком только из родственных соображений. Однако в скоротечно меняющейся ситуации, когда тысячи блестящих интеллектуалов позорно растерялись, подняли панический визг и впали в нищету, Михаил сразу нашел свою нишу и стал бурно процветать, чем вызвал уважение к себе даже у баловня судьбы, красавчика и остроумца Женьки.
Свой небольшой дружный коллектив Климович про себя называл зверинцем и старался проводить как можно больше времени вне его. Единственным человеком, общаясь с которым Климович отдыхал душой, был бездомный художник Худобин, высокий костлявый мужчина неопределенных лет с абсолютно лысым черепом, кудлатой пегой бородой и хриплым прокуренным басом. Его Климович поселил на дачу в Салтыковке. Одному ему открыл свой великий грех, черным камнем давившим на совесть. Выслушав Женькину исповедь, верующий Иван ужаснулся и дал совет обратиться к Господу с покаянием.
— К Богу?! — рвануло Женьку. — К Богу?! Да ежели бы он существовал, разве позволил бы весь этот кошмар?
Иван обнял Женьку и, тяжело вздохнув, как пацана погладил его по голове.
Худобин привадил Климовича к рыбалке. Червей добывают в куче перегноя на даче. Черви — жирные, бело-розовые, чрезвычайно активные. Иван прозвал их новыми русскими. Мотыля берут тут же, у проржавевшего двухсотлитрового чана с дождевой водой. Ездят поездом до старинного городка Буя, основанного еще матерью Грозного Еленой Глинской у слияния рек Костромы и Вексы. Кострому уже успел притравить буйский химзаводишко, а Векса пока остается чистой, светлой, рыбной. Вокруг Буя шумят сусанинские леса. Время тут как бы слегка притормозило неумолимый свой бег. Все три памятника Ленину в городе целы и невредимы, ни одна улица не поменяла названия, в местном музее по-прежнему выставлены напоказ кулацкий обрез и кожанка первого начальника ЧК, а некоторые водители городских автобусов возят у ветрового стекла почетный вымпел ударника коммунистического труда.
У Женьки с Иваном есть любимая полянка в сухом бору на берегу Вексы. Здесь они удят рыбу, разводят аккуратные костерчики, варят ушицу, чаевничают, а когда опускается на землю ночь, ведут долгие душевные разговоры, перед тем как заснуть. Говорит, правда, больше Иван. У него за плечами как ни как Ленинградский университет да пять лет Дубравлага за вольнодумство. Куда до него Женьке с его взлетно-посадочной эрудицией!
— Всего на Руси было четыре великие смуты, — хрипло гудит Иван, пугая ночных птиц. — Первая началась со смертью Бориса Годунова и закончилась пленением засевших в Кремле поляков ополченцами Минина и Пожарского. Продолжалась сия смута семь лет. Вторая — это Хованщина и правление царевны Софьи. Продолжалась семь лет и закончилась воцарением Великого Петра. Третья началась Февральской революцией, а закончилась вместе с гражданской войной и образованием Советского Союза. Продолжалась шесть лет. Четвертая, нынешняя, началась летом восемьдесят девятого года в ту минуту, когда Сахаров пошел к трибуне Всесоюзного съезда.