Выбрать главу

Неблизок путь от границы рязанской до Москвы. Не раз уж и не два обчесали минувшую битву языками удалые новгородцы, а дорога все не кончается. Одного только Занозу усталь не берет. Нету от него спокою побратиму Федосию.

– Нет, брате, не пустят тя в рай святые угодники! Ить самострелы сам папа римский проклял, поелику бесовское то орудье.

– А мне латынские попы не указ, – отмахнулся Федосий.

Однако Заноза остановиться не мог, будто и впрямь сидела у него в седле здоровенная заноза, заставляя беспокойно ерзать и седалище, и язык. Теперь уже нацелился он на едущего обочь на мышастой татарской лошади завидовского Ивана.

– Вань, а Вань, чем же ты тех татаровей поверг да сомкнул?

– А лбами, – коротко отвечал под хохот дружинников невозмутимый Иван. Как ни бился Заноза, паче того словца от охотника не услышал.

– В голове небогато, потому и слово свято, зато здоров Иван Святослов! – скороговоркой сыпал Заноза, коршунячьим взглядом выискивая новую жертву. Так и прилипло к рязанскому богатырю шутливое имя «Святослов». И кто ведает, может, прогремит оно по всей Руси, да и к потомкам далеким эхом докатится. Бог один то ведает, что кому на роду написано.

Милостива ль будет судьба к рязанским беженцам? Как соседей-погорельцев привечают их москвитяне по деревням да лесным выселкам. Давно ли самим приходилось хорониться в непролазных чащобах от незваных гостей? Давно ли князь Дмитрий огородил крепкими сторожами московскую землю? Сколь раз вытаптывали крестьянскую радость в золу злые татарские кони! Зато ныне присмирели поганцы. Потому и тянутся на Москву люди из рязанских, литовских, смоленских земель, где несладко под чужой пятой русскому сердцу.

Лежит Москва посередь русской земли, как матка-медведица в лесной берлоге. Даром, что ли, древнее ее названье и есть Медведица! А круг нее, как медвежата, – несмышленыши: и Таруса, и Коломна, и Можай, и Руза, и Белозерск, и Кострома, да и не сочтешь всех, а все матери дороги, всех она от ворога боронит. Есть у Медведицы и брательник. Большой, да несмышленый вымахал Нижний. И все у него ладом, покуда по московскому слову ходит, а как норов свой казать начнет, взбрыкивать, то беда. Обложили Медведицу охотнички – Орда да Литва, так и норовят рогатину в сердце наставить. А Тверь да Рязань – клятые закоперщики, дразнят, выманивают Медведицу под чужой топор. А того не ведают, что после Москвы их черед придет, ибо зачем матерым охотникам дворняги-пустобрехи? Одно у Москвы на уме – отлежаться, сил прикопить, детушек возрастить, а там и встанет она да лапами могучими загонщикам поодиночке кости переломает!

Так говорил Петру Горскому на неблизкой московской дороге боярин Семен Мелик. А Новгород и не поминал воевода. А почто и поминать? Как медведь-шатун, таится он в северных лесах да болотах, и никто не ведает, что у него на уме. Экая силища втуне лежит! А ведь и он падет, коли Москва сгинет – под литовской ли рогатиной, под татарской ли стрелой, а то под свейской булавой али немецким мечом. Собрать Русь воедино тщится великий князь Дмитрий Иванович не корысти ради, общего блага для. И добрые воины ему ныне зело надобны. Люба будет повольничья ватажка князю, ой люба! Горский молчал, внимал, думал, чувствуя, как набухает в душе завязь доброго желания послужить святому делу. Не за княжьи куны, а за спокой этих вот безустальных огнищан, вырывающих клочок за клочком у леса будущие нивы, а паче того, чтоб не слыхать никогда, как звонит колокол на завидовском пепелище, да за улыбку, которой дарит его юная рязанка Евдокия. Дунюшка, Дуняша…

И вторая сердечная докука явилась атаману на московской дороге. Не ладанкой-заговоренкой, не зельем приворотным, а под теплым взглядом серых девичьих глаз оттаяло суровое северное сердце. Просто оно у добра молодца. Все – как на ладони. А и на ладонь положить готов его, кузнечным молотом стучащее в груди, ватажный атаман! Ведает это девушка. Ведает и Петр, что услышит желанное: «Ты мне люб…» Потому и не осталась Дуня ни в селах московских, ни в самой Коломне.

Придет срок, и вырвутся на волю заветные слова. Тревожными птицами полетят они над землей, чтобы добавить огневой силы трепетной зарнице, и вспыхнет зарница, и осветит еще для кого‑то миг, в котором вся судьба. Да будет так! А пока трясется на дорожных ухабах телега, размеренно рысят всадники, и русокосая Дунина головка, как подсолнушек за солнышком, поворачивается вслед ненаглядному ладе.

Не поворачиваясь, чувствует этот взгляд Горский, чувствует его и Мелик. Понимающе улыбаясь в бороду, кладет широкую ладонь Петру на плечо:

– На Москве пущай девка у меня живет. Моя Епраксия рада будет. А теперь смекай, – боярин вернулся к прежнему разговору, – добрые подручники у князя – и Бренко, и Тютчев, и братан его Владимир Серпуховской, да один Боброк их всех стоит. Все ведает вещий волынец: не токмо, что в Орде да Литве деется, но такоже и в Риме, и в Кафе, и в Стекольне. Везде у него свой глаз. А в наших сторожах он всех, почитай, по именам помнит. Вельми учен Боброк и судьбу воинскую волхвованием прозирает. Под его началом бысть – честь великая.