А эта квартира? Она для меня все равно что для зверя его нора, в которой он может укрыться, усталый или раненый, в смертельной тоске или очень голодный. Или при последнем издыхании. Или довольный удачной охотой. Или тем, что хорошо плыл, или в беге взапуски пришел впереди всей стаи. Сколько лет они посылали меня в командировки по всему свету, думала она, и я всегда возвращалась сюда и всегда была счастлива, так счастлива, услышав голос Пьера или его отца. Была счастлива, когда возвращалась под родной кров поздно ночью. Да, под родимый кров. Потому что это — моя родина, другой у меня нет. И если один из них уже спал, я садилась рядом и слушала его дыханье, дыханье отца или дыханье сына. Я потеряла мужа, потеряла сына, я никогда не увижу и не услышу их. И эта квартира больше не мое пристанище, пока что здесь мне все до боли знакомо, но все уже чуждо. У меня отняли все! И больше никогда не будет, как бывало прежде. Ни-ког-да. Самое страшное слово в мире. Страшнее, чем Гитлер.
Она переходила из комнаты в комнату, ее душу словно огнем выжгло. Господи, хоть бы я тоже умерла. В ее темных глазах застыли горе и боль, а еще — униженная покорность, тоска и одиночество. Одиночество жизни и смерти.
Однажды мы говорили с отцом Пьера о том, какой смертью хотели бы умереть, думала она. Это было в Бейруте, в октябре семьдесят восьмого, я очень хорошо помню. Тогда нас обоих послали в Бейрут, его — агентство Франс Пресс. Мы были знакомы уже три года. Познакомились в январе семьдесят шестого, когда на «зеленой линии», демаркационной линии между Восточным и Западным Бейрутом убили так много людей. Христиане жили в Восточном, мусульмане — в Западном. И вот, в январе мусульмане ввели на «зеленой линии» спецпропуска, и христиан, у которых этих пропусков не оказалось, убивали или хватали и увозили Бог знает куда. Я жила тогда в западной части города, но мне надо было попасть в восточную; на «зеленой линии» меня задержали и когда собирались уже увести, чтобы расстрелять в ближайших руинах, неизвестно откуда появился Пьер Гримо и заорал, что я иностранка и журналистка, я прекрасно помню, как он все время кивал на мою белую рубашку, а потом на свою. В Бейруте было невыносимо душно, поэтому все мы, репортеры, разгуливали в белых рубашках с короткими рукавами и шортах, а на рубашках по-арабски и по-английски было написано: «Не стрелять! Пресса!». Пьер переругивался с двумя мусульманами, а в это время другие расстреливали среди руин тех, кого схватили раньше. Но тут, слава Богу, в ста метрах от нас взорвалась ракета, все бросились на землю, и пока на нас сверху сыпался дождь осколков, этот Пьер Гримо (тогда я даже не знала его имени) схватил меня за руку, и мы, пригнувшись, побежали зигзагами прочь, а они стреляли нам вслед. Вторая ракета врезалась в землю как раз между нами и ими, поднялись столбы пыли и дыма — и нам удалось скрыться. С того дня мы почти не разлучались, мы даже работали вместе, он помогал мне, а я — ему. В семьдесят шестом ему исполнилось тридцать девять, он был на девять лет старше меня, и нас обоих без конца посылали на разные войны, но мы всегда возвращались домой живыми и невредимыми, потому что потихоньку научились выживать на войне. Узнали для этого целую кучу трюков и уловок, и некоторые из них были что надо. И все-таки той октябрьской ночью мы с ним говорили о смерти. Конечно, нам приходилось расставаться, потому что «хозяева» могли послать его в одну сторону, а меня в другую, но мы встречались вновь в Бейруте, где жизнь становилась все хуже и хуже. В ту ночь мы оказались в отеле «Коммодор», в западно-бейрутском отеле «Коммодор». У нас был еще номер в «Александре» в Восточном Бейруте. Многие репортеры снимали номера в обеих частях города. Все дело в том, какой материал тебе заказывали и откуда: иногда было просто невозможно оказаться на другой стороне. В оба отеля, и в «Коммодор», и в «Александр», частенько попадали бомбы и снаряды, но их после этого худо-бедно приводили в порядок. Той ночью мы лежали, обнявшись, и тела наши жили как одно, и все было так, как бывало всегда, когда мы любили друг друга. А что так может быть, мы с Пьером никогда прежде и не догадывались, хотя это продолжалось уже почти три года, и не было для нас никакого вчера и завтра, а только сегодня. Пожалуйста, пусть будет только сейчас, сейчас, сегодня и ничего больше, да, пожалуйста, пусть никогда не кончается сейчас, и пусть оно продлится долго, пусть не кончается никогда, у меня только и есть, что он, а у него — только я, да, сейчас, и только сейчас, потому что, когда кончится сейчас, может случиться все что угодно, ибо это не время жить и не время умирать, сейчас — нет. Хотя почему? Если этому суждено случиться, пусть произойдет сейчас, пожалуйста, сейчас, сейчас!