— Ты директора покалечил?
— Чо покалечил-то? Задел понечайке. Обоз еще когда, а он Гитлера на стенку, а товарища Сталина…
— Правильно, обоза давно не было, и если еще не скоро, тогда у тебя, паршивца, на рукаве что за гадость намотана?
— Эта-то? Так то ж невзаправду, по заданию…
— Да ну? — повысил голос Кондрашов. — И кто конкретно тебе задание давал полицаем становиться? Я, точно помню, не давал. Зотов, может, ты? Видишь, и политрук никакого задания не давал. А ты как комсомолец да еще рабочий корреспондент районной партийной газеты, что ты должен ответить фашисту, когда он тебе предложил фашизму служить да еще десять фашистских марок оклад положил за предательство?
На Ванькиной морде ужас вперемешку с обидой, и глаза уже краснющие, вот-вот потекут.
— А я скажу, что ты должен сделать, коль ты такой принципиальный советский человек, что калечить можешь учителя, который тебя, сопляка, в люди выводил. Выйти ты должен был вперед да плюнуть в рожу фашисту, за что тебе тут же и пулю в лоб. Тогда тебя вся деревня, как великого героя, хоронила бы. Может быть, даже после победы деревню твоим именем назвали бы. А щас я тебя иначе как сукиным сыном и назвать не могу…
— Насчет сукиного сына ты бы не спешил, командир, — послышался сбоку и из-за спины угрожающий басок.
Кондрашов оглянулся, узнал. Отец Ваньки, Федор Корюхин, заболотский водовоз.
— У ентого сына мать, промеж прочим, имеется, и ее за всю жись никто плохим словом не называл.
На всю деревню Заболотку один колодец, откуда воду пить можно — в полкилометре от крайнего дома, что в сторону Тищевки. Тищевка на другом грунте, и там проблемы с водой нет.
А в Заболотке один колодец и один водовоз бессменный уж второй десяток лет. У него свой порядок доставки воды: сперва многосемейным, после на фермы, начальству деревни затем, после всем остальным. Часто сменяющиеся председатели тщетно пытались менять порядок водообеспечения. Не только водовоз, но и приученные лошадки, как поводья ни вытягивай, упрямо тем же порядком — сперва сюда, потом туда…
Федор Корюхин в круг вышел, огляделся угрюмо.
— Немцы в деревне были, не эти ли сопляки вас, партизан, прикрывали, когда вы на задах хоронились? А теперь, значит — сукины дети…
Тут на свою беду капитан Никитин не сдержался:
— Прекратить!..
— А ты не ори на меня, — развернулся к нему Корюхин. — Я помладше сынка моего был, когда через Сиваш шел, и стрелян скрозь спереди был, а не как некоторые…
Почти сумерки, но видно было, как побагровел лицом капитан, рука, дрожа, к кобуре поползла, но проползла мимо, застыла на бедре…
Знать, слух о стыдном ранении капитана и до Заболотки дополз. Кондрашов не мог не прикрыть своего начштаба.
— Мы, между прочим, сюда не по путевкам прибыли, мы четыре дня с боями прорывались, сотни людей полегли кто где. Полстраны в огне, а вы здесь как у Христа за пазухой благодаря болотам. И мы здесь… Потому что с нашими силами сунуться некуда было до нынешнего времени. А вот завтра уже начнем положенную по возрастам мобилизацию. Бочки с водой развозить, кто помоложе — не мудра работа. Так что забирай своего мальчишку, и оба… Мне как минимум три сотни бойцов нужно для прорыва. Кто выживет, кто нет и кто куда ранен будет, о том одному Господу Богу известно.
— Вот так, значит, — пробурчал Корюхин. — Чего ж, война так война. Сына только я вам не дам. Сам пойду. Сына не дам.
— Права не имеешь! — вдруг крикнул корюхинский мальчишка, радостно сверкая черными отцовскими глазищами. — Я с самого начала в партизаны записался. Чего говоришь-то, папаня, чтоб я так в полицаях и остался, чтоб меня, когда наши придут, повесили, как собаку паршивую! — И по стойке «смирно» перед Кондрашовым. — Хоть щас готов, товарищ командир!
Тут и Колька Большаков из зинаидиных рук вырвался и навытяжку рядом с приятелем.
Корюхин-отец махнул было рукой, на выход развернулся, но вдруг к Кондрашову подошел, пальцем ткнул в заболотских мужиков, что его сына били, и нарочно громко, чтоб все слышали:
— Коли на войну, с имя разбираться не буду…
— Ага, а мы испугались, вдруг разбересся! — загоготали мужики.
— Но вот что я тебе скажу, командир, — на мужиков ноль внимания, — не дай Бог, пока ты в поход собираешься, обоз немецкий придет, со дня на день зимники стают. Так вот, если немцы придут, это кулачье недобитое, — пальцем на мужиков, — они тебя вмиг сдадут.
Тишина зависла над поляной и над всем лесом заболотным такая, что если б комарик какой пискнул — всем услышать. Заболотские мужики, набычившись, плечом к плечу молча пошли на Корюхина. Тут же наперерез им партизаны, винтовки крестами… Мужики не напирали, но и не наступали, сопели, исподлобья приговорно глядя на Корюхина. Этот же, не пугавшись, говорил Кондрашову:
— Ты, командир, спроси вон того хоть, Сеньку Береста, чем он печку растопляет. Спичками он растопляет. А мы, кто к пасекам сбоку, уже второй месяц только огнивом. Берест у нас кто? Ударник он. Передовик. Ведь не только район, но и область медом смазывал. Медом же с немцами договорился. Отсекли нас немцы от району. Спички, соль, керосин, мука — где возьмешь теперь — тока у немцев. Вся деревня обоз ждет, потому что и староста Рябоконь договор сымел с немцами, особливо про керосин. Всеобщее электричество нам только в другой пятилетке обещали, и про болота тоже, насчет осушения. А Берест у нас главный бригадир по меду. Он всех председателей по плечам хлопал — все мед любят. Так что если ты еще не понял, то знай, что у нас в Заболотке, как в политике говорят, типичная классовость. На его дом посмотри, а потом на мой… а что я зиму и лето от петухов до петухов с бочками, так мои трудодни — смехота одна.
Политрук Зотов притерся к плечу Кондрашова, сказал на ухо:
— Вот тебе и типичная советская деревня, а?
— Нетипичная. Заболотная, — так же тихо ответил Кондрашов.
— А сколько их, нетипичных, по всему Союзу… То-то немцы проперли до Москвы, будто по воздуху.
— После потолкуем, — буркнул Кондрашов, отстраняя от себя Зотова, — теперь, получается, мне за тебя говорить придется. Ты что, Корюхин, в городе никогда не бывал? Там что, все одинаково живут? Или ты думаешь, что я, как бывший старлей, получал одинаково с полковником? Ты со своими бочками от всякой политграмоты отбился, в том твоя беда. А товарищ Сталин или неясно говорил, что только при коммунизме, когда каждый будет пахать по совести и получать, что душе требуется, то есть по справедливости. И завтра, к примеру, мой приказ будет несправедливым: тебя мобилизую вместе с сыном, а у Береста только сына возьму, а сам он при пчелином деле останется как специалист. А кто моего приказа не признает, того по законам военного времени. Нынче нет другой справедливости, как Родину Советскую защищать и бить фашистских захватчиков в хвост и гриву. И свою провокационную классовость ты тут не толкай. А вы, сопляки, — это мальчишкам-полицаям, — тут же при всех извиняйтесь перед учителем заслуженным, что руку посмели на него поднять, кто вас, неучей, грамоте учил и научил-таки. Кому говорю!
Мальчишки потопали к скамейке, на которой сидел учитель Кулагин. Кондрашов же подошел вплотную к заболотским мужикам, которых все еще придерживали отрядники с винтовками.
— А вам приказываю и повторять не буду: никаких разборок!
Мужики отмахнулись и потопали в свою Заболотку. Не близок путь.
По темноте опустел партизанский лес. Отрядники попрятались в землянках, самодельные печи-каменки затопили, а где и почти настоящие печки из кирпича, по деревням стасканного. Дым стлался низовьем и уползал в болота, еще кое-где подернутые ледком, и ни один звук войны не долетал до этих мест, войной будто бы обойденных, оттого обманность тишины не успокаивала, но пуще прочего настораживала души, при всей сознательности войны ни в какую не желавшие.
Войны не желали обычные души, так сказать, рядовые. Командиры же, что опять собрались в кондрашовском блиндаже, не то чтобы хотели, но торопились. Потому Кондрашова встретили стоя. Но не успел командир и к столу присесть, как в дверь стук, и на пороге без разрешения Зинаида Мартынова, в ватных мужских брюках, в телогрейке поверх гимнастерки, торчащей из-под ватника, задница будто от шеи начинается и нигде не кончается. Страшилище!