— Никого он не шлепнет, успокойся. Сам-то на взводе, да?
— Ну, есть немного. Посты я поменял. Сколько ждать-то будем? Переморозим людей. Может, часов через пять менять?
— Твоя забота, сам решай, чтоб только без лишнего шума, никак нам нельзя нынче обоз спугнуть. Оружие позарез нужно. У меня, — по кобуре похлопал, — два патрона в остатке.
— Ну и шажок у вас, товарищ командир, я за вами, что дворняжка, вприпрыжку…
В штабе не только Никитин, но и танкист Петр Карпенко, командир заболотского взвода, и капитан Сумаков — второй капитан в кондрашовском отряде, человек настолько неприметный, что Кондрашов и лица бы его не припомнил, если б речь зашла в отсутствие… Старшина Зубов, формально назначенный при расселении по деревням командиром тищевского взвода, роль свою «взводную» исполнял добросовестно, успешно совмещая ее с прямыми «старшинскими» обязанностями. Тридцати лет от роду, выглядел старше, с офицерами держал себя на равных, но без панибратства. Боевой опыт у него, безусловно, был, но никто о том от него и слова не слышал. Знать, у многих, как и у Зубова, имелись свои причины не распространяться относительно личных «успехов» в той войне, что началась для всех одинаково — постыдным сюрпризом.
Капитан Сумаков — совсем «темная лошадка» малого офицерского «корпуса» отряда имени товарища Щорса, на корточках перед раскрытой топкой раскуривал трубку, набитую какой-то вонючей дрянью, и, как ни старался выдыхать прямо в топку, вонь расползалась по блиндажу, а он лишь виновато оглядывался… Знать, приперло…
Никитин притулился в углу, и, когда свет лампы падал на лицо — танкист Карпенко, пригнув голову, расхаживал туда-сюда, — глаза его сверкали… И не столько злобой, сколько обидой. Так показалось Кондрашову, при появлении которого в блиндаже все быстро переместились к столу, и лишь Сумаков замешкался с трубкой, оставил в потухшей топке.
— Ну что, отцы-командиры, опять разногласия? Брать Берлин или разбомбить до каменной крошки? Лично я за то, чтоб разбомбить.
Нет, настрой сбить не удалось.
— Кто доложит ситуацию?
— Известно кто — политрук, — тихо, не без ехидства сказал капитан Никитин, — он у нас ответственный за военную политграмоту.
— Могу и я, — отвечал Зотов, на капитана не глядючи. — В общем, такое дело. Сегодня еще двое из мобилизованных на построение не явились…
— Не мобилизованные, а призывники! — резко перебил капитан.
— Пусть призывники. Короче — есть мнение, что, когда до дела дойдет, все попрячутся и разбегутся. А дальше — тут уже и разногласия. Мои ребята гарантию дают, что хоть сегодня всех попрятавшихся отыщут и в отряд приведут. И присяга чтоб. А уж после присяги другой спрос. А вот капитан Никитин требует, чтобы отыскать и при деревне хотя бы двоих расстрелять показательно за дезертирство. Лично я против. Другие пусть сами скажут.
— Чего стоим? Ноги строги. А все великие мысли на заднице рождались. Ньютон, к примеру, сидел под яблоней, когда его яблоком по башке. И Архимед в ванне… Ванны тогда сидячие были. Не хватает? Ну, я, как командир, поторчусь на ногах, мне сейчас уши важнее — мнения слышать да решения принимать.
Хотя блиндаж и строился под Кондрашова, только все равно просчет — голова упиралась. Но если ноги пошире, по-командирски расставить да фуражку снять, то самый раз.
— Вот так. Сидим, значит, и соображаем. А что первое соображаем? — Кондрашов чуть наклонился над капитаном Никитиным. — А имеем ли мы право, мы, никому не известный отряд окруженцев и всяких прочих, осуществлять официальный призыв? И не в регулярные части Советской армии, а в отряд, хотя и славного имени товарища Щорса? Ну, кто у нас самый грамотный законник?
Капитан Сумаков, сидевший на пне, отозвался робко:
— Кажется, не имеем… Агитировать… Так сказать, на добровольной основе… А призывать… не знаю…
— Зато я знаю. Для чего историю расскажу. Короткую. У меня тогда еще почти полроты оставалось. Подобрались к одной тихой деревне. Голодные как собаки. Пошли на разведку втроем. В приличный дом заходим, мол, окруженцы, к своим пробираемся, пожрать бы чего, там в леске еще несколько человек. Так, на всякий случай сказал, что несколько. Хозяин, честный советский колхозник, руки вразмашку, дескать, конечно, отважным бойцам непобедимой Красной Армии последнего куска не жалко. Ведите всех, чем сможем, утолим. Говорю: да они все сплошь раненые, вы нам в мешочки накидайте, чего не жалко, сами разберемся. Ну зачем же, говорит, лесочек, вон сеновалище какой, все поместитесь, и тепло, и мягко, а пораненьку и двинетесь далее. Хорошо, говорю, до вечера посидим в леске, мало ли что, а к вечеру к вам переберемся. Накидали они с женой нам в мешки… Дети у них… Старшему не то пятнадцать, не то шестнадцать… Из лесочка видим: тот, что старший, коня выводит, седло кидает и галопом в сторону района. К вечеру ближе папаша нет-нет да и выйдет на зады, ладошкой солнышко перекрывает, нас высматривает. А как солнышко за бугры, окружили мы доброе колхозное хозяйство, и долго ждать не пришлось. На двух машинах, на наших ЗИСах, полны кузова… Немцы, думаете? Нет, дорогие мои партизаны. Вчерашние советские колхознички, трактористы и полеводы с винтовками, пьяные, песню про Катюшу орут и прямехонько к дому гостеприимца нашего. Только он ничего им объяснить не успел, мы эту рвань за десять минут разложили у него перед домом. Старшенький пытался огородами уйти, поймали и расстреляли обоих, дом спалили дотла и, на вой хозяюшки ноль внимания, говорим деревенским: если есть кто жалостливый, возьмите эту падлу, все равно порядки у вас теперь новые, пусть батрачит с утра до вечера, чтоб щенков своих прокормить. Из них, может, еще люди получатся.
И к чему моя история? А к тому, что война нынче не только Отечественная, но и гражданская. И если партия с товарищем Сталиным всю страну по струночке не выстроит, это в тылу, а мы здесь, в немецком тылу, будем ушами хлопать и про законы толковать, а не всенародную армию создавать, задавит нас Гитлер своим блицкригом.
Взволнованный капитан Сумаков снова сунулся к печке и пытался раскурить свою вонючку.
— Я бы с вами полностью согласился, — говорил нервно, отрывисто, — если б собственными глазами не видел стометровые очереди в военкоматы…
— А то я их не видел! — усмехнулся Никитин. — Особенно в районах, то есть молодых колхозников наших. Что-то я по вашим петличкам не разберу, каких родов войск?
Сумаков явно засмущался, запыхтел так и не разгоревшейся трубкой.
— Понимаю ваш вопрос… Я, собственно, не в счет. Снабженец. Тыловик. И вообще… Но это к делу не относится.
— Пожалуй, — согласился Никитин, — песню Утесова слышали: «На Хасане наломали им бока. Били, били, говорили — ну, пока!»? Какие у нас войны были, а? Солдат с медалью — то ж первый жених в округе. К тому же если колхозник бывший, то свобода. Даже в Финляндии и то все будто чин чинарем. Даешь линию Маннергейма! А еще вспомним, к какой войне мы готовились? На вражеской территории, и никак иначе. Две недельки победных маршев, кому-то, конечно, не повезет, ранить могут, а то и убить. Зато победители со звоном на грудях — почет и слава. И Молотова слушал, и Сталина — грозно звучало. Только до всех ли дошло, какая это война началась? Уверен, сейчас вы уже не увидите тех очередей, а на проводах не столько гармошка, сколько рев бабий. Армии пленены — вы такое представить можете? А немцы трубят по всем оккупациям, как они нас через хрен кидают — думаете, не влияет? Потому без военизации всех немецких тылов, именно военизации, а не партизанщины вроде нас с вами… победим, конечно, только какой ценой и к какому времени? Если затянем войну на два-три года…
— Ну, это вы уж слишком, товарищ капитан! — не выдержал Зотов, молчавший до того и только несогласно поджимавший губы. — И насчет армий… Я тоже кое-чему учился. Армию можно даже разбить, отбросить, но в плен армию — это ж полста тысяч человек! — это физически невозможно. Конечно, если не предательство… И то…