Кондрашов пытался представить, сколько раз, сколько самых различных людей задавали сами себе этот пустой для жизни вопрос: почему всю историю человек убивает человека? Возможно даже, что кто-нибудь умом трогался от «величины» нелепости самого упертого исторического факта — сознательного самоуничтожения людей. Но он догадывался, что это был за тип людей, которые могли, если, конечно, такие вообще были, — чтоб сойти с ума оттого, что человек человеку враг. Это были посторонние! Как бы не при деле. Возможно, они были самые счастливые люди на земле? Или наоборот — самые несчастные? Вот если б с ним, Николаем Сергеевичем Кондрашовым, случилось такое — что все, мол, до фонаря, очередное взаимопомешательство народов, и потому круши друг друга беспощадно, потому что не в первый и не в последний раз, и так до скончания веков — потому глупо, и моя хата с краю. И какое же счастье может быть у дезертира? Получается, что быть живым и живых не трогать — не всегда счастье, а совсем наоборот! Убивать и, возможно, быть убитым, как в наше время, например, не просто счастье, но и правда. А всякие мысли и поступки, что поперек, имеют простейшее название — предательство. Тогда как быть с теми деревенскими, что прячутся от него, от командира отряда, от войны, от участия… И про Родину, и про коммунизм, и про фашизм они знают то же, что и все, но вот не хотят ведь!
Еще только когда о том разговор зашел, Кондрашов знал, что, пока он командир, никого расстреливать не даст, даже если все будут за. Но получилось, что все, как и он, против.
А войну все-таки выиграют такие, как капитан Никитин. Ну, то есть все вместе, конечно, но по-никитински!
Чем-то, знать, нынешняя война от прежних особая, если поперек всем доводам он, тоже, как говорится, порох понюхавший, в душе пасует перед душевной яростью капитана. И командирство готов отдать ему в любую минуту, и подчиняться его правильным и неправильным приказам, как обычный рядовой необученный. Но расстреливать деревенских парней все равно не даст!
Конский топот услышал раньше, чем меж сосен увидел и коня, и седока. Мальчишка из дозора. Спрыгнул неумело — и к Кондрашову.
— Худо, товарищ командир, след!
— Толком говори!
— Мишка Трубников след нашел. Из деревни. Сперва кто-то пешим топал, а за деревней встал на лыжи. И что особо-то — немецкие посты прошел. Мишка на брюхе километр прополз от зимника, все по следам вычитал. Немцы задержали, но пропустили и сопровождение дали, от зимника уже две лыжни. А обратного следа нету. Трубников говорит, два дня тому, как прошел. Измена, товарищ командир.
— Два дня, говоришь? Так, подожди, это ж вы, ваше отделение в дозоре было. Мимо вас прошел? Как такое могло быть?
— Ну, получается, что мы по левую сторону рассредоточились, а он, этот, обошел правее. Полз он. Трубников говорит, что в тулупе, вот как у меня, и без оружия. Лыжи у его короткие. Еще чё худо, на проселке танки появились, катаются туда-сюда. Погреться бы, а?
— Пошли, — зло отвечал Кондрашов, — сейчас тебя согреют! Что за танки?
— С бинокля только… — заспешил мальчишка к блиндажу, — маленькие, вроде как без башни, но промеж деревьев плохо видно.
«Ежовец» по имени Егор, жалобно косясь на печку, пересказал командирам новость во всех подробностях и только после этого был допущен к прогоревшей, но еще источавшей тепло печке.
— Танки? — хмуро ворчал капитан Никитин. — какие тут могут быть танки по таким сугробам… По зимнику, который, еще неизвестно, промерзает ли до нужной толщины… Что-то не то. Зови-ка сюда своего Лобова, Николай Сергеевич. Сам поеду…
— Можно, я с вами? — просился Зотов.
— Незачем, — весьма грубо отрезал капитан. — Моих глаз достаточно. Лишнее шуршание ни к чему.
Кондрашов уже привычно пнул ногой пару раз в нужное бревешко, и тут же пред народом предстал Лобов с парящим чайником в руках.
— Э, нет, братец, нынче не до чаю. Стань-ка ты, братец, джинном всемогущим и в единый миг достань мне белый тулуп, маскхалат, валенки на сорок второй размер, а флягу мою, — потряс, — вишь, пустая, чтоб полная была! Да! Еще рукавицы на меху.
Лобов лоб поморщил, нос потер.
— Маскхалат и тулуп… Если маскхалат, зачем тулуп белый? Стоп! Есть белый тулуп! Флягу давайте. Валенки… так… Рукавицы меховые? С двумя пальцами или можно обычные?
— Обычные. Не в снайперы играть. Чего стоишь? Задание ясно? Пятнадцать минут на все про все. Шагом марш!
Ухмыляясь чему-то, капитан по очереди глянул на каждого из командиров, откинулся на бревенчатую стенку блиндажа, еще раз окинул всех взглядом.
— И что я вам, товарищи партизаны, скажу? А скажу я вам вот что: если нюх меня не обманывает, то за такую новость… Эй, как твое имя, солдат? Да вытащи ты морду из печки, уши растирать надо, а не оттаивать, отвалиться могут. Как тебя?
Парень вскочил, вытянулся:
— Рядовой тищевского взвода Егор Мигутин, товарищ капитан!
— Стакан водки тебе полагается за твою новость! Но за отсутствием таковой, это если меня нюх не обманывает, а бывает, что и обманывает… Короче: тут совет командиров и тебе не место. Дуй к Лобову, он тебя всесторонне обогреет. Топай!
— Так, — капитан как-то странно, неприятно глянул в глаза Кондрашову и, глаз не отводя, рукой поманил к себе старшину Зубова, — оно в общем-то и необязательно, только вот что, старшина: на данный момент в нашем таборе партизанском сколь лошадей в наличии?
Если бы капитан спросил у Зубова о наличии, положим, лопат, и тогда старшина отвечал бы с той же уверенностью:
— Если той не считать, на которой…
— Понятно, — торопливо перебил его Никитин, — свежих сколь?
— Три. Но седла только два.
— Ага! На той, что без седла, ты прямо сей момент поскачешь в Тищевку и не по расспросам, а собственноручно убедишься, что староста и холуй его косматый в данный конкретный момент пребывают в деревне и, что еще важней, что и вчера, и сегодня оба эти засранца из деревни не исчезали. Если честно, думаю, что так оно и есть. Но проверить надо. А для меня и для парня, как отогреется, седлай, и пусть стоят дожидаются.
Из-за пазухи вытащив ушанку, старшина без единого слова вышел из блиндажа. И только тогда встрепенулся политрук Зотов, подскочил к Кондрашову, глазенки сверкают, кулаки сжаты, губы дрожат.
— Это что ж, а? У нас в отряде предатель? Или из деревни кто? Теперь же весь план к чертям! Никакого обоза, так? Штурмовать нас будут, а мы тут как в мышеловке… А если прямо завтра? Надо же людей готовить… Николай Сергеевич, может, тревогу… Поднять людей…
В три широченных шага капитан Никитин настиг Зотова в суете, за плечи обнял, не обнял — обжал своими ручищами, к груди прижал, зашептал громко:
— Политручок ты мой дорогой, Валентин… как там тебя по батюшке… неважно… Ты вот возьми-ка да поверь мне, позорно разжалованному полковнику, в задницу стрелянному, — не надо паники, сегодня, понимаешь, именно сегодня пусть отряд отоспится без тревог, пусть напоследок нахрапятся вдоволь, потому что все главное, оно завтра начнется — и когда кончится, только Господу Богу о том известно, боле никому… Даже Сталину, и ему неизвестно когда… Ты мне поверь сегодня, а судить завтра будешь.
Оттолкнул от себя Зотова небрежно и к Кондрашову:
— Завтра, если захочешь, Николай Сергеевич, на этом самом месте пред тобой на коленки встану и буду каяться, что на законные твои командирские полномочия посягаю в данный момент. И ты поверь мне, хотя бы потому, что я хоть и недолго, а ведь дивизией командовал. И сейчас у меня кураж командирский в груди вспылился, да еще я под этим делом слегка… Но в меру. В мою меру. Так что ждите меня утречком, рваной своей задницей клянусь, ждите с добрыми вестями. Охренело я в том уверен!
Как ни сдерживался Кондрашов, а обида в голосе прозвучала:
— Ну ладно… Намекните хоть…
— Намекну! Танки! Тан-ки!
— Думаете, наши? — почти с тоской прошептал Зотов.
— Э, нет, Валек. Наши танки мы увидим нескоро. Ну, я пошел собираться. Всю ночь предстоит по снегам шариться.