Вторую кружку чая приканчивал Кондрашов к этому времени. Чай был гадкий. Самоделка из прошлогодних трав, крепость от них дурная, мозги будто плесенью покрываются, с плесенью борются, оттого и бодрость ненормальная, судорожная, словно голова от тела отделиться хочет, свободы хочет голова. Приподнял пустую кружку над столом, рассмотрел со всех сторон, спросил:
— Вы, хлопцы, аккуратней с вашей настойкой, дурость в ней подозрительная.
Парни дружно загоготали.
— А мы все ждем и ждем, когда почувствуете. Крепкий вы мужик. Мы на пятом глотке «стоп» даем!
— Так это что ж? Диверсия против командира? — притворно нахмурился Кондрашов.
— Не, — отвечал за всех Костя, — проверено, через час полный порядок. И сон как в отключку. Федосьевна, есть такая старуха в Заболотке, она снабжает. От простуды, от чирьев, от чесотки, еще там от чего-то. Нормально. Если скоро спать ляжете, то утром хоть с ходу в бой.
— Ну что ж, поспешу. Спасибо за разговор. Есть о чем подумать. Хотя признаюсь, иногда так не хочется думать… Больно думать… Для кого-то вообще «недуманье» — способ выживания. То есть не всем думать полезно. Чушь говорю, да? То из-за вашей баланды травяной. Отличный блиндаж смастерили, я еще ни разу башкой не стукнулся.
— А совет можно? — это опять Костя, подавая командиру фуражку.
— Даешь совет! — отвечал Кондрашов, слегка подыгрывая под охмелевшего.
— Нет, серьезно. Если скоро в поход… Патронов… и вообще с оружием у нас неважно. Один пулемет, и тот у махновца. Вы б, товарищ командир, приставили кого-нибудь за махновцем присматривать, а то как бы он в критический момент не развернул пулемет на сто восемьдесят, чужой он и темный человек.
— А что? — согласился Кондрашов. — Бдительность, она никогда не во вред. Вот вы и присмотрите за ним, кому еще, как не вам, такое дело поручить. Но не перебдите. Он ведь не только махновский пулеметчик, но и буденновский. Другого такого у нас нет. Так спокойной ночи, да? Все. Пошел.
Мальчишки! Ишь как глазенками засверкали от доверия.
Вышел в ночь. В прохладу. Почти в мороз. Где-то луна подсвечивает, все тропы темными змеями вьются. На душе покойно. Наверняка от зелья. В голове еще смурно, а в душе тихо-тихо. Стал припоминать, топая к своему блиндажу, когда еще было так вот противоречиво, чтоб голова в напряге, а в душе отдохновение. Вспомнил и содрогнулся. Так было, когда узнал о войне. Почти свидетель быстрого разгрома японцев, имеющий представление… Да нет! Знающий — сильней нашей армии в мире нет, он об объявленной войне, как и многие, менее его знающие или не знающие вообще, но только слышавшие, он тоже… Он даже немного пожалел немцев за глупость. Но другое было главным — это в душе: теперь можно не думать, о чем думать опасно, теперь просто надо делать, что прикажут. А прикажут известно что — воевать. Это легче. Вусмерть перепуганный всеми страшными разоблачениями в армии, ведь сам фактически оказался в прострельной зоне, теперь, когда война… А тот страшный разговор с обещанным продолжением… Словно на всю длительность жизни…
— Вы присутствовали на выступлении Блюхера в городе… на празднике в честь?..
— Присутствовал.
— Что говорил Блюхер о Сибири и Дальнем Востоке?
— Ну, что пространства… богатства… что… — Боже мой! Кто за язык тянет! — что и не будь Москвы, против любых врагов устоять можно…
— Призывал Блюхер к отделению Сибири и дальнего Востока от Советской России?
— Да нет… вроде… такого не говорилось…
— Но можно было понять его слова?..
— Ну, я лично, так не это… А за других… не знаю…
— Кто был в президиуме? Слева? Справа?
— Распишитесь. На каждой странице. Подпись.
Расписался.
И ждал. Все время ждал. Блюхера расстреляли. Полегчало. Но не ушло. Пока не объявили войну. Камень с души. Но голова от души автономна. Бомбят Киев, Минск… Как это? Как пропустили? А наша истребительная авиация? Вспомнил последние учения… Роль истребительной авиации в обеспечении бомбардировочной и штурмовой… На чужой территории!
А теперь вот бомбят… Просчет? Предательство? Ничего, разберемся быстро. Сталин…
Чертовы «ежата»! Разбередили!
В блиндаже лампа коптит нещадно. Подкрутил фитиль. Тепло. Разделся до исподнего, на нары и под одеяло. Настоящее, по росту. Подарок Зинаиды. Пусть ничего не снится — ни хорошего, ни плохого!
Сначала было хорошее. Жена, сыновья. Живут они в квартире на высоком этаже, а с балкона видно пол-России, и все, что видно, все оно хорошо, радует и глаз, и душу. Он ходит на какую-то работу, гражданскую, возвращается в одно и то же время, и, когда возвращается, с балкона по-прежнему видно половину России. И только позже, когда уже не видно, когда спят, угомонившись, сыновья, они с женой друг для друга до полнейшего счастья…
Но потом другое. Грязные, мокрые от дождя окопы, и он, командир, поднимает роту в атаку на невидимого из-за дождя противника. Сначала в первом ряду, затем, как положено, во вторых рядах бежит с пистолетом в высоко поднятой руке, что-то кричит и все время оглядывается на отстающих, подгоняя их гадкой бранью. И вдруг впереди воронка. Огромная, в диаметре не менее пяти метров, свернуть не успевает, а перепрыгнуть мешает длинная шинель. Крутые мокро-глиняные склоны воронки… Уже и пистолета нет в руке, пальцами впивается в глиняную слизь, но, вскарабкавшись на метр, сползает на дно воронки. И раз, и другой, и до бесконечности. Уже рев роты еле слышен, вот уже и не слышен вовсе, а он все карабкается и сползает, а когда силы отказывают, сидит по пояс в глиняной жиже и плачет, вышаривает в грязи пистолет, чтобы застрелиться, но не находит, и уже не плачет, а воет волком.
Лобов трясет его за плечо и тем спасает от ужаса.
— Ну и храпун вы, товарищ командир!
— Я храпел? — удивляется Кондрашов, раньше не знавший за собой такого греха.
— А то! Бревна в накате шевелились! Капитан уже час как вернулся. Отогревается и готов с докладом.
— А Зотов?
— Политрук-то? Да он там и часа не продержался в моем тулупчике. Убег. Испугался, что главное свое хозяйство начисто отморозит. Еле отпоил его. Когда капитана звать?
— Сейчас приду в порядок, и зови. Других командиров тоже. Старшину не забудь. А время-то что?
— Шесть скоро.
— В половине седьмого жду. Чай и завтрак на всех.
— Само собой. Так я пошел?
Умылся-плесканулся, брился наспех, как попало, с ремня петля слетела, пока нашел, пока волосы, что от сна дыбом, зачесывал, сапоги щеткой раз другой, и уже стук в дверь, Лобов с чайником, за его спиной капитан Никитин, осунувшийся, глаза красные, но с победным блеском. Обнялись и ждали, когда Лобов перестанет посудой греметь. Зотов, невыспавшийся, виноватый, отроду хмурый танкист Карпухин и старшина Зубов, наконец.
На отварную картошку с солеными огурцами накинулись дружно, запивали хилым чайком, знать, последние резервы Лобова. Хлеба не было. Его уже давно не было. Потому посредь стола большая миска с засахаренным медом и ложки напротив каждого. Мед уже и не мед. Приелся. Только для укрепления здоровья. Опять же чаем запивали. Капитан паузу выдерживал. И лишь когда утерся платком да на стенку блиндажа откинулся, тогда только к делу приступил. Четко и конкретно.