А вот мужички местные, те как бы и не сговариваясь, но две кучки порозь друг от друга. Те, что посовестливее, война ж объявлена народная, те ближе к крыльцу и лицами смурнее. Другие, с десяток их, отдельной кучкой, оттуда и реплика ехидная: мол, когда б скот прятать не умели, чтоб бравые партизаны всю зиму жрали да кушали.
Зотов же врет, как по бумажке читает. Связь-де установлена с партизанскими отрядами, что мнение есть такое — вообще всю заболотную зону объявить партизанской территорией и восстановить здесь по новой советскую власть, а фашистам отрезать все подходы, старые гати разобрав и заминировав, а новые, тайные, сообща проложить. А все мужское население от шестнадцати будет мобилизовано и по хозяйству занято, как положено по закону военного времени.
Нездоровый шумок по толпе. Промеж баб да девок особенно.
И тут, рожи не подымая, выкинул клешню для слова староста Корнеев, и Кондрашов, как командир, в замешательстве — изменнику Родины слово давать? А политрук от такой наглости немецкого холуя даже растерялся, слегка и рукой по кобуре зашуршал машинально.
У немцев, говорил Корнеев, в тылах специальные инженерные части предусмотрены, они, коль нужда будет, не гати, дороги проложат, а деревни наши обе на вырубках да на сопках, сверху — что на ладошке, один самолетик за час испепелит…
— Ты что здесь панику разводишь, фашистская сволочь! — закричал, багровея беленьким личиком, политрук. — Да тебя еще по первому дню посредь деревни вздернуть надо было!
Корнеев только плечами пожал: дескать, вздернуть так вздернуть.
— А лесок, — продолжал и голосом не дрогнув, — куда, как понимаю, нынче перебираться готовитесь, он для крупного миномета и через болота досягаем…
— А ну, встать, гадина! — чуть ли не по-бабьи закричал Зотов и пистолет из кобуры вон.
Кондрашов его тихо за руку придержал: не время, мол, и так никуда не денется, да и прав он, в настоящие леса уходить надо, укрупняться, оружием добрым обзаводиться. Это он ему на ухо нашептал, пока деревенские гомонили подозрительно.
Староста меж тем встал, но не по приказу Зотова, но Зотову в глаза глядючи, отчитывался за деревню: мука кончилась, картошка на исходе, если скот порежем, до осени не прожить, в том смысле, что деревня далее отряд не потянет, а до осени сколько немецких обозов ждать…
Зотов, пистолета в кобуру не опуская, прохрипел изумленно:
— Так ты что ж, может, сдаться нам посоветуешь или по домишкам расползтись?…
— Советов я не даю, — спокойно отвечал Корнеев, — ваше дело военное, вам и решать. Только крупное войсковое соединение в наших местах, где и хлеб негде толком сеять… Не продержаться вам здесь… Да и сами это знаете, если по правде воевать готовитесь, а не отсиживаться за бабьими спинами.
От наглости немецкого холуя даже Кондрашову не по себе стало. Может, верно — шлепнуть гада? Только ведь другого поставят, и каков тот будет, кто знает. Корнеев, когда б хотел, давно карателей навел бы на заболотные деревни. Отчего-то ему невыгодно. Нашим-вашим крутит, и так покамест не во вред отряду.
Зотов же от корнеевской выходки совсем растерялся. Ростом он на голову ниже Кондрашова, а стояли-то рядом, задрал головенку, глазами синющими вопрошает, дескать, и такое стерпим или как?
Кондрашов, о своем законном командирстве как бы припомнив, шагнул ступенькой ниже, с политруком сравнявшись, глянул грозным прищуром на старосту, ткнул пальцем в его сторону:
— Будем считать, что я твоей подлости не слышал, и вот тебе мой приказ: за два дня провести полную и сплошную ревизию всего продовольствия в деревне, вплоть до последнего цыпленка и последней луковицы, а когда ты это мне предоставишь, тогда решать будем… другие дела всякие, какие положено. А узнаю, что вредную агитацию ведешь, собственноручно… Понял? Что?!
Староста головой мотал и усмехался криворото.
— Так тебе мой приказ не приказ?
— Почему же, — отвечал, в глаза Кондрашову не глядя. — Приказ понятен, только в двух днях нужды нет.
Полез рукой в карман пиджака, достал какие-то бумажки и пошел будто к Кондрашову, но остановился у крыльца, к командирам спиной, лицом к толпе.
— Люди, — сказал негромко, но четко, — вам на меня обижаться не положено, если в моих списках найдется, чего кое-кто из вас от всего мира напрозапас прятал, потому что нынче то самое время, когда все прозапасы надо честно перед миром выкладывать и делить по нужде и справедливости.
— Ну ж, сука немецкая! — возмутился кто-то из мужиков. — А я-то гадал, чего это он ко мне на чаи напрашивается, а он вынюхивал, чего в погребе ныкаю!
Это командиры говорящего не просекли, староста же отвечал тут же:
— Не тебе, Еремин, на меня обижаться, где были бы твои поросята в прошлый обоз, если б я их нужной травой не опоил, чтоб не хрюкали с подполу.
Кузьма Еремин, отец семейства в восемь голов, не скрываясь более за плечами других мужиков, высунулся и, тыча пальцем в Кондрашова, отвечал злобно:
— Не знаю, где были бы, знаю, где есть. Во брюхах они, крохи, партизанских, травы твоей только для немцев хватило, а партизан они, вишь ли, за своих приняли, расхрюкались…
И тут разом — и деревенские, и отрядники — хохот на все заболотье. Даже жена ереминская, что воем выла, когда партизанские снабженцы поросят из-под полу вытаскивали, даже она, впалый живот руками охватив, хохотала через слезы.
Очень вовремя такой эпизод случился, подобрел народ, и отрядники, что строем позади деревенских стояли чуть поодаль, с народом сошлись и частью перемешались даже — свои же все, если по большому счету, зиму вместе зимовали, друг друга не обижая и не объедая, а по хозяйству какие дела, так вообще все сообща, будто семьями едиными.
Тогда только староста Корнеев к Кондрашову обернулся и передал в руки бумажки, а на бумажки глянув, командир лишь хмыкнул про себя удивленно: почерк! Давно подозревал, что не из простых этот Корнеев. Рожа породистая, если приглядеться, чисто дворянская, специально не бреется, подставник немецкий, и одевается по-вахлачьи: зимой полушубок рваный и нечистый, а как по теплу — пиджак кривоплечий, брюки мятые. И только руки — не зря по карманам прячет, — белые руки, что зимой, что летом, ни тебе ссадин, ни мозолей. А теперь этот почерк, буковка к буковке, с наклоном непривычным. А документ! Разграфлен, и в каждой графе все понятно, что к чему. А еще понятно с первого же взгляду, и листать бумаги нужды нет — худо дело.
Двумя неделями раньше по первому весеннему теплу, хотя снег в лесах не сошел и даже не почернел толком, все из отряда и деревенские частично, кто мало-мальски к топору приучен, отправлены были на поправку землянок, избушек полуподземных да блиндажей однонакатных. Как думалось-то — месячишко проторчать в лесу, а тем временем связаться с настоящими, так про себя говорил Кондрашов, с настоящими партизанами, сдать свой отряд под большую команду и воевать, наконец, как положено. В тылах ли, к фронтам прорываться — это уж как приказано будет.
Из корнеевского доклада же следовало, что нет, месяц не просидеть. Взрослые начнут пухнуть, а дети помирать. Умри хоть одно дите — то уже и не советская власть совсем. На вторую деревню заболотья тоже надежды нет. Был недавно, видел. Худо. Там еще и с порядком разбираться надо, без командирского присмотра разболтался народец, ни один из партизан перед Кондрашовым и не встал, как положено перед командиром, всяк руку сувал для здоровканья, а то и обниматься лез, перегарчиком подыхивая. Старосту тамошнего запугали, зашикали, лишний раз нос на улицу не высунет. С точки зрения порядка от него никакого проку. Мальчишки-полицаи партизанами себя возомнили, на своих же односельчан чуть что — винтовку навскид, дескать, мы воевать готовимся, а вы тут такие-сякие перед фашистами шапки вон… А у самих пауки на рукавах… Бардак!