Лорд Байрон проснулся со страшной головной болью и в запачканной одежде. Он знал, что винить ему следует только себя, но если не позволять себе время от времени поразвлечься, то куда девать свое жизнелюбие, как успокоиться? О, сколько страниц он написал! Долгие недели, тысячи строк, рука буквально летала над страницей, лишь бы успеть их записать, губы дрожали, голова была не голова, а какая-то поэтическая маслобойка. Когда он отправлялся на боковую, домочадцы давно уже храпели, а когда просыпался, звезды лишь начинали таять в предрассветном небе, первые труженики выходили на поля, а он уже шептал новые строки, которые надо было поскорее записать. Стихи складывались во сне, звучали все громче и отчетливее, пока наконец не обретали плоть, перекидывая мост в бодрствование. Они будили его, требуя служения. Иногда он переползал из постели в кресло, что стояло в углу, находил какой-нибудь ненужный обрывок бумаги, принимался их записывать и лишь потом понимал, что уже написал их прежде. И это исступление длилось неделями. Ничего удивительного, что ему приходилось призывать на помощь Джона Ячменное Зерно, чтобы ослабить хватку слов, перестать искать приключений на свою задницу и выбраться наконец из этой неистовой машины стихосложения.
Но тут уж лучше было присоединиться к приятелям, к их дружеским кутежам на лондонских улицах. Теперь-то они едва ли снизошли бы до него, сидящего здесь, словно в одиночной камере, голодного, отвергнутого, в грязной рубахе и загаженных подштанниках. Отдельными вспышками, спазмами вины возвращались образы того разгула, что творился прошлой ночью. Неужели здесь в самом деле бились не по-джентльменски? И блудили? Он вспомнил вчерашние вопли и услышал новые, что доносились из других частей дома.
В дверном проеме появился его слуга:
— Время поразмяться, — сказал он.
Байрон взглянул на него, припоминая.
— Да, — откликнулся он и замер, не отводя взгляда от вошедшего. Лицо слуги менялось у него на глазах, точнее сказать, оставалось тем же самым, или даже становилось тем же самым. Воздух вокруг лица словно бы дробился, уходил назад. До чего мучительно глядеть. Сквозь прежнее лицо, будто сквозь воду, проступало новое, и вот оно уже было здесь, в этой комнате, рядом с ним. Наконец Байрон его узнал.
— Я знаю, кто ты.
— И я знаю, кто ты.
— Я знаю, что ты творишь.
— Да ну?
За спиной у вошедшего его двойник, с блестящим от пота лицом, застегивал штаны и врастал в свою собственную спину.
— Ты Стокдейл.
— А ты кто?
— Лорд Байрон. А я знаю, что ты творишь.
— Ничего вы не знаете, ваша светлость.
— Вот и прошлой ночью снова.
— Ваша светлость ошибается. Вы тут уже третий день как взаперти.
— Стало быть, три дня назад. Ты насиловал…
— Ну, ну. Не говори ерунды.
— Выпусти меня на свободу, и я никому не скажу.
— Выпускать тебя или нет — решает доктор. И, в конце концов, кто тебе поверит?
— Доктор.
— Какой такой доктор?
— Доктор Аллен. Он мой друг.
— Но ведь он же и запихнул тебя сюда, так? Твой друг. Ты, видишь ли, сумасшедший.
— А вот и нет.
— И кто же ты?
— Не думай, что… — Байрон схватился за голову.
— Так кто же ты?
— Ох.
Ему нужно, ему просто необходимо вернуться в самого себя. Стокдейл тряс его, ухватив за рубаху. Он стиснул зубы. В голове все рушилось, вязло. Он сделал еще рывок. Нужно вернуться. Одна боль столкнулась с другой, и пришлось выбрать ту, что была сильнее. Стокдейл тряс. Джон почувствовал, что плоть его остается в руках санитара, а кости обнажаются, словно кости мертвого зверя, на которых тут и там виднеются жалкие остатки плоти, открытые солнцу и ветру. Лишь голова в целости и сохранности. Он услышал, как щелкают над его выброшенными в канаву внутренностями собачьи челюсти. Наконец Стокдейл отпустил его. Твердо встав на ноги, он на миг увидел себя посреди дороги: вот он лежит, лишенный всякой плоти, брошенный на произвол судьбы, мертвый кролик. Услышал грохот экипажей и людские голоса. Один-одинешенек. Дорога тянется на долгие мили в обе стороны. Ветерок мягко овевает лицо. Он очнулся так далеко от дома. И прекрасно знал, кто он.
— Я Джон, — произнес он.
— Кто-кто?
— Джон Клэр. Джон. Прославленный поэт. Когда доктор будет на обходе, я расскажу ему, что ты вытворяешь. А не хочешь, так скажи ему, что мне лучше, и пусть меня отсюда выпустят.
— Ты не знаешь, кто ты. Шекспир, а? Нельсон? Кто же ты?