Один из моих двоюродных прапрадедушек, не то в двенадцатом, не то в пятнадцатом поколении, женился на сестре адмирала де Колиньи, отчего все его родственники приняли протестантство. Их было довольно много, и всех их перерезали в ночь святого Варфоломея, за исключением одного ребенка, трехмесячного младенца по имени Анри, которого спасла его кормилица, продержав три часа в подвешенном состоянии в широкой каминной трубе, и который, к счастью, не задохнулся там, поскольку в ту августовскую ночь была такая жара, что у пьяных солдат не возникло даже и тени желания разжечь огонь. Луи, внук Анри, после отмены Нантского эдикта уехал в Германию. В войнах, которые вели Наполеон, Бисмарк, Вильгельм и Гитлер, погибли бесчисленные правнуки и внуки правнуков того Анри. Впрочем, добрая дюжина их все же уцелела, и в начале двадцатого века они еще продолжали с варварской элегантностью сражаться на дуэлях, изучать филологию в Гейдельберге и Тюбингене и жениться на дочках Круппа.
В наших глазах все члены этой германской ветви были окружены ореолом таинственности. Мы никогда не знали ни где они жили, ни какого цвета у них были паспорта. Они обитали где-то между равнинами Силезии и горами Богемии, их можно было встретить также в Мариенбаде, равно как и в Шварцвальде, во дворцах и замках Восточной Пруссии и на берегах Рейна, а также в Венеции и в Палермо, где их через их жен связывали фантастические воспоминания об императоре Фридрихе II и о Гогенштауфенах. В ноябре 1918 года брат моего дедушки, в ту пору подполковник при штабе маршала Фоша, с удивлением увидел, как из длинного черного «мерседеса», прибывшего на переговоры о перемирии, вылез германский вице-адмирал Балтийского флота, носивший нашу фамилию: это был дядюшка Рупрект. А его сын, Юлиус Отто, впоследствии нелучшим образом прославился во время националистских бунтов в Германии. Он боролся против коммунистов, сначала вместе с Каппом и генералом фон Лютвицем, потом — с генералом Людендорфом и с писателем Эрнстом фон Саломоном, автором «Изгоев», «Кадетов» и «Анкеты». Юлиус Отто на протяжении всех 30-х годов был последовательным соратником Гитлера, ему все же удалось закончить жизнь геройски: ему отрубили голову и в таком виде повесили после того, как он вместе со своим кузеном, полковником графом Штауфенбергом, подложил 20 июля 1944 года под рабочий стол фюрера, в Растенбурге, кожаный портфель с бомбой.
Вот так, через стены замка и простиравшиеся за ними леса, общались мы с окружающим миром. Один из секретов нашей старинной семьи заключался в том, что в этом уединенном уголке французской земли, где мы жили в обществе кюре, горничных и псарей, она как бы воскрешала среди нас всю полуживую Европу и целый мир, уже ушедший в небытие. Все, что когда-то составляло нашу силу и придавало блеск нашему присутствию при дворе в Вене или в Версале, в салонах Лондона или Рима, в военных лагерях и на полях сражений, в монастырях и соборах, на просторах морей всего мира, удалялось все быстрее и быстрее во мрак глубокой ночи. Какие-то кусочки его нам еще удавалось восстанавливать благодаря воспоминаниям и родственным связям. Воспоминания сохранились ясными, а родственные связи были блистательными. Они позволяли нам обманываться на собственный счет. От того, что каждый вечер мы воображали, будто ужинаем с регентом и кронпринцем, с кардиналом де Роганом и князем Меттернихом, со всем тем, что осталось на этой земле от Мальбруков и Юсуповых, мы могли продолжать убеждать себя, что наше имя по-прежнему находится в центре мировых событий. В общем, существование наше было мечтательным и поистине поэтичным. Мы жили очень далеко от самих себя и во времени, и в пространстве. И мы были не одиноки по вечерам в большом, слабо освещенном салоне в окружении не имеющей цены мебели, под портретами маршала, спасшего двух королей, и прабабушки, лишившей невинности трех других. Старый замок был переполнен тенями тех, кого давно уж нет в живых.
Следует, однако, отметить, что эти выходцы из прошлых времен, мой отец, мой дед, мои дядья вовсе не воображали из себя бог знает что. Буквально по отношению ко всем они проявляли обезоруживающую вежливость. Я никогда не слышал, чтобы они повышали голос. С совершенно одинаковой почтительностью они обращались и к его преосвященству архиепископу, когда он раз в год в связи с конфирмацией оказывал нам честь, оставаясь ночевать в голубой спальне, и к дочерям охранников или фермеров в Ла-Палюше. В личном плане мои родственники отнюдь не были гордецами. Всю свою гордость они приберегали для нашей семьи в целом. Может быть, значительная часть того, что я буду рассказывать, объясняется той довольно скромной ролью, какую играли отдельные личности в нашей коллективной жизни. Любой из нас сам по себе ничего не значил. Значил лишь наш род, начавшийся в один прекрасный день почти одновременно с историей и продолжавшийся по всему миру, принимая самые разные формы, облачаясь в разных странах в униформы противостоящих друг другу лагерей, причем, по замечательной случайности, одновременно в разные далеко отстоящие друг от друга эпохи. Мы по-своему доказывали победу расы над личностью, коллектива над индивидуумом, истории над случайностью. Надо было продолжать, вот и все. Не следовало обрывать нить. Не надо было ронять свое достоинство. Надо было сохранять свое лицо, свое место. Но это всегда было просто место среди прочих мест. Личная судьба обретала смысл лишь в великой фреске времен. История долгим раскладыванием пасьянса, составлением головоломки, в которую каждый из нас добавлял несколько деталей, была коллективной, упорной игрой, в которой желание блеснуть одному мало что давало. В конце 20-х годов мой двоюродный брат Пьер часто играл в регби с ирландцами-католиками. Он говорил, что эта игра напоминала ему семью: в командной игре индивидуальное достижение достается всей команде, и важно не столько отличиться одному, сколько выиграть всем вместе. И никогда не делать передач вперед. И мяч нашей семьи тоже летел всегда только назад.