Выбрать главу

Не сильно страдала и Катенька Суркова. Вроде бы Феликс ей нравился, однако она охотно заглядывалась на других. Если Феликс выказывал недовольство, раздражалась. В отношениях, таким образом, ей хотелось не привязанности, но свободы. Феликс понимал: её не удержать. Да и была ли, собственно, любовь? Просто росли вместе. В иные моменты Феликсу казалось, он любит Катеньку, в иные — забывал про неё. Наверное, и она так же. Но к чему-то же их многолетние отношения должны были прийти? Похоже, это одинаково томило Феликса и Катеньку. Ему было не избавиться от чувства: всё-то у них закончится печально.

Жизнь казалась Феликсу рассыпающейся бочкой, которую более не держат обручи. Всё рушилось, но без грома. Никто при этом не страдал, никого это не касалось, никому конкретно беды не приносило. Более того, многие наблюдали, как всё рушится, с радостным злорадством.

Взять, к примеру, Клячко. Серёга штурмовал престижный столичный институт, цинично ссылался на пролетарское происхождение, имитировал комсомольскую активность и в то же время стыдился родителей. Серёге хотелось добиться цели любой ценой. То было его малое благополучие. Но как тогда быть с благополучием общим? Если спустя какое-то время Серёге и впрямь доведётся отстаивать за границей интересы государства? Какая мораль будет у него, подчинившего всё малому своему благополучию? Да будет ли он вообще иметь представление о большом благополучии, станет ли за него сражаться? Беда стране, у которой такие дипломаты.

Феликс сам не знал, что может объединить людей. Вероятно, какая-то идея. Гениальное озарение, которое подвигнет их к братству, достоинству, справедливости, очищению, труду на благо общего дела. Да только откуда явится озарение? И сделается ли достоянием всех? Может, не надо ждать, пока кто-то придёт и скажет, может, надо самому начать? Да, конечно, Феликс бы откликнулся, поддержал, он бы всеми силами, но вот так самому… ни с того ни с сего… Нет.

Несчастная Наташа была забыта. Как какой-то кошмар Феликс вспоминал подъезды, где они отирались.

Была почти забыта и хипушница, с которой его познакомил опять-таки Клячко. Та была постарше Феликса. Её выгнали из института, но она не спешила в родной Ростов, нелегально существовала в общежитии. Вопрос, где ночевать, всегда волновал хипушницу. Феликс частенько оставлял её у себя. Отец дома уже не жил, мать почти не заглядывала в комнату Феликса. Он приходил домой поздно вечером, пил с матерью чай, потом, когда мать ложилась, тихонько впускал хипушницу, притаившуюся на лестнице. Чуть свет хипушница на цыпочках выскальзывала. Феликс чувствовал странное облегчение. Почему-то хотелось немедленно ликвидировать следы её пребывания — пепельницу, полную окурков, стакан с недопитой водой, какую-то гадкую пудреницу. Феликс долго проветривал комнату. Хипушница несла галиматью, восхваляла дуба-гитариста из группы «Сны», обучала Феликса древнецейлонскому искусству любви. Она мнила себя непризнанной художницей, подарила Феликсу плакат, где была намалёвана девица с несоразмерными зелёными глазами и длинными волосами. Вокруг головы то ли дым, то ли огонь. Другая девица — почему-то в спортивных трусах, с рельефной грудью под майкой — исчезала в огне-дыму, прощально вскинув руку. Феликс не знал, что делать с плакатом. Повесить его на стену было невозможно. Наверное, она рисовала его пьяная. Выпроводив в шесть утра хипушницу, он тщательно убирался в комнате, делал гимнастику, долго и тупо стоял под душем. Весь день не вспоминал о ней, к вечеру же вдруг начинало её не хватать. Феликс плёлся на свидание в условленное место. Однажды пришёл раньше, увидел её, разговаривающую с двумя похабными типами. Все были навеселе, говорили громко. «И потом, значит, я смогу пожить на этой даче?» — спросила она. «Ага, — ответили типы, — недели две, пока его родители не вернутся». — «И когда поедем?» — «А завтра вечером». — «И что же, вас двое, я одна?» — «Ты забыла про хозяина дачи!» — «Значит, трое?» — «Не бойся, — успокоили типы, — там ещё будут девочки». Феликс сделал вид, что ничего не слышал. Типы отвалили. Феликс повёл хипушницу к себе. Как всегда, она курила, расхаживала по комнате в чём мать родила. «Завтра приходи, — сказал Феликс, расставаясь с хипушницей, — мать куда-то уезжает». — «Надолго?» — вскинулась она. «Дня на три, что ли». — «Не сумею завтра, — вздохнула хипушница, — встречаюсь с ростовской подругой, она здесь проездом». — «А ты с подругой приходи». — «С подругой? — усмехнулась хипушница. — Она с мужем и ребёнком. И вообще, не знаю, может, смотаюсь на пару недель в Ростов к родителям. Точно ещё не знаю, посмотрю…» Если бы она сказала правду, скорее всего ничего бы в их отношениях не изменилось. Но вот обмана Феликс простить не мог. «Дрянь, — подумал он, — говорила же, что презирает обман. При такой-то жизни должна бы презирать. Что врёт, что правду говорит — одинаковый кошмар. А вот, поди ж ты, всё равно врёт!» Первое время, особенно по ночам, Феликс вспоминал о ней. Потом перестал. Хипушница не развратила его, нет. Внутренне, в душе, Феликс оказался готовым к разврату. Хипушница не верила, что до знакомства с ней он жил скромно. Феликс сам пугался собственной многоликости, нравственной всеготовности. Он не исправился, расставшись с хипушницей, просто сменил личину. Снова зажил чистенько, пристойно, как и положено десятикласснику.