Однако мыслишка выдвинуться на служебном поприще — тогда-то уж литературные дела пойдут куда бодрее — не оставляла Фёдора Фёдоровича. Единственно, не хотелось начинать с обычного — суетиться, шестерить перед начальством. Годы немалые, да и тесновато вокруг начальства. Хотелось утвердиться серьёзно, весомо, чтобы сразу в дамки. Фёдор Фёдорович, как ему казалось, неплохо себе представлял механизм выдвижения на служебно-литературные вершины. Это-то знание, однако, и мешало им воспользоваться. На собраниях, заседаниях, совещаниях Фёдор Фёдорович раздваивался. Со стороны казалось, его не очень-то занимает происходящее. Но это было не так. Часто словно пружинка распрямлялась в нём, выскакивал табакерочный чёртик — встань, выступи, надо! Фёдор Фёдорович мысленно режиссировал собранием, знал, что, когда, в каких выражениях сказать, чтобы повести собрание за собой, выразить общую, витающую в воздухе мысль — одновременно порадеть о чистоте литературы (это нравится всем), но и никого не обидеть, чтобы честные, желательно даже горькие слова были произнесены, но вне связи с конкретными виновниками сложившегося положения (это нравится начальству). Фёдор Фёдорович уже слышал свою блистательную ироничную речь, но… продолжал молчать. То была не робость — с чего это ему робеть перед сидящими в зале? — но странная, необъяснимая апатия. Что-то надломило Фёдора Фёдоровича. Его силы, гражданский темперамент пропадали втуне. Да, Фёдору Фёдоровичу хотелось славы и власти, но одновременно он знал им цену, она была призрачной. Сколько имён после смерти впадало в ничтожество. Неужто же посмертное ничтожество — ответ на незаслуженно сладкую жизнь? А сколькие при жизни, лишившись постов, проваливались в безвестность? Не лучше ли не суетиться, довольствоваться тем что есть? А что, собственно, есть-то? Фёдор Фёдорович понял: для желающего преуспеть доскональное знание механизма выдвижения губительно. Всегда должен присутствовать элемент непредсказуемости, игры, риска. Знание напрочь лишает человека непосредственности, неприлично обнажает его намерения, отбивает охоту у тех, от кого это зависит, ему помогать. Слишком всё ясно. В таком деле хочется творить, поднимать из ничтожества. А тут словно кто-то приходит и заявляет: «На всё готов! На любые гадости, подлости! Только дайте кусок пожирнее!» Кому нужен такой подонок? От него в гневе отвернутся и будут правы. Есть, конечно, другой путь — критиковать то, что изменено быть не может, но что всех злит. Скажем, взойти на трибуну, да и поругать на голубом глазу самого высокого из присутствующих начальников. Ничего, пусть послушает! Или вдруг ополчиться на директоров издательств, главных редакторов журналов, печатающих друг друга, своих друзей, детей и родственников. Или заорать: а посмотрите-ка, товарищи, кто у нас ездит за границу? Одни и те же! Доколе? Но и сделаться крикуном было не так просто. Во-первых, крикунов хватало. Во-вторых, Фёдора Фёдоровича бы подняли на смех: молчал-молчал, а тут на тебе! Он был абсолютно — выверенно — гладок, а потому неинтересен. Что за необходимость выдвигать очередное воплощённое ничтожество? «А может, всё потому, — размышлял Фёдор Фёдорович, — что я не могу относиться к этому серьёзно? Но тогда к чему в жизни относиться серьёзно?»