Выбрать главу

— Кто говорит, — поморщилась Татьяна, и Никифоров понял, что вот так сразу хорошее ей не припоминается. — И потому не делай ты из меня дуру! Знаешь же, что я только из-за неё. Мне уже ничего не надо, я человек конченый. Может, хоть ей повезёт. Здесь глухо. Бабку мою расстреляли, мать всю жизнь по ссылкам, по баракам, по углам, я, спасибо, выбилась в люди, вот, в столице живу, в отдельной квартире… И чтобы она так? Не хочу! Она маленькая, дети, говорят, там быстро привыкают. Ну а я… Как-нибудь, с Божьей помощью. Дело не в тебе и не во мне, Никифоров, — закончила устало, буднично и отрешённо, — не в наших отношениях. Дело в том, что жить здесь бессмысленно и преступно. Здесь не будет ничего, может быть только хуже. Я — плевать, я хоть сегодня в гроб. Но мой ребёнок… Нет. Это выше моих сил. Тут шанс не для меня, а для неё, Никифоров. И ты меня не остановишь. Потому что она… важнее.

— Там рай? — спросил Никифоров, хоть вовсе не собирался задавать подобного, в духе телевизионного комментатора у американского посольства, вопроса.

— Не знаю, — ответила Татьяна, — как там, не знаю. Знаю, как здесь. И знаю, что по своей воле ни один оттуда сюда не вернулся.

— А… с прихожей? — задал Никифоров следующий, ещё более идиотский вопрос. — Как быть с прихожей?

— С прихожей? — изумилась Татьяна. — С какой прихожей?

— Ну этой… по талону Ольги Петровны… — Никифоров подумал, что сходит с ума. Как с затонувшего корабля порой всплывают на поверхность совершенно неожиданные предметы, так и он вдруг вспомнил о прихожей за триста двадцать семь рублей — двух шкафах с антресолями и вешалке — талон на которую передала им престарелая Татьянина родственница, некая Ольга Петровна. Собственно, прихожая была им не очень-то и нужна, её было практически невозможно разместить в их крохотной квартирке. Но и отказываться было неразумно. Как откажешься, когда не продаётся никакая мебель вообще? Никифоров уже съездил в магазин, оплатил проклятую прихожую. Завтра или послезавтра должны были доставить.

Эта Ольга Петровна была родной сестрой расстрелянной Татьяниной бабки. Татьяна приходилась ей внучатой племянницей. Если бабке в жизни не повезло, то этой Ольге Петровне повезло как только может повезти человеку в Советской стране: всю жизнь она была начальницей. И не маленькой. На пенсию ушла российским министром не то бытового обслуживания, не то социального обеспечения.

Все годы Ольга Петровна, естественно, знать не знала никаких родственников, кроме собственной семьи. Однако, выйдя на пенсию, начала, как это водится у чиновных старух, лаяться с семьёй и, чтобы им досадить, вспомнила про внучатую племянницу. Благодетельствовала крайне нерегулярно и всегда неожиданно. Могло быть три года пусто, а месяц густо. Ольга Петровна вдруг звонила, вызывала Татьяну, вручала ей какие-то отрывающиеся друг от друга на манер почтовых марок бумажки с сиреневыми печатями. Татьяна ехала в тайную столовую, а на самом деле продовольственный склад, привозила оттуда столько и такого качества еды, что Никифоров глазам своим не верил: оказывается, не перевелись эти давно и навсегда забытые продукты! А следом его охватывала (собственно, она присутствовала всегда, но тут вспыхивала особенно ярко) ненависть к тем, кто ест эти продукты не как они — раз в два года — а изо дня в день, в том числе и к Ольге Петровне. Но отказываться от её благодеяний в голову не приходило. По ветеранской льготной очереди они покупали диван и два кресла. Ковёр. Несколько раз — билеты в театр. Однажды — телевизор. А вот стиральную машину не поспели — родственники силой отобрали у Ольги Петровны талон.

Ольга Петровна в основном жила в больнице — в просторной отдельной палате с телефоном. Никифоров однажды был там с Татьяной, наблюдал полубезумную седую всклокоченную старуху, как крыса, шуршащую газетами. Ей однозначно не нравилось происходящее в стране. Никифорову тоже. Но не нравилось им по-разному. Никифорову: что как раньше бесправен и унижен был простой человек перед властью, так теперь, и ещё безнадёжнее, без утешающей социалистической лжи, перед всем убежавшим вперёд миром, перед последним негром, у которого в кармане имеются доллары. Он — человек! Ему лучшее. Ты — пыль, дерьмо! Тебе худшее. Старухе: что перестали сажать, не устраивают субботников и воскресников, не поют по радио про партию и Ленина, что попрятались куда-то пионеры и комсомольцы, на партсобраниях толкут воду в ступе, никого не исключаю, забыли про БАМ, что граница не на замке и т. д.

Никифорова поражало: если им с Татьяной достаются обсевки, то сколько же всего по разным талонам, льготным очередям, ветеранским и прочим спискам, книжкам, секретным распродажам обрушивается на старуху. Есть ли будущее у страны, повёрнутой кормящей титькой не к растущим, молодым, способным для той же страны что-то делать, а к маразматикам, всю сознательную жизнь вредившим стране во исполнение команд других вышестоящих маразматиков, а теперь ещё и люто эту самую страну возненавидевшим за наметившееся к ним непочтение. И разве не стыдно, не позорно, что их, Татьяны и Никифорова, сильных, здоровых, с головой, с руками, путь к самым необходимым вещам — холодильнику, пылесосу, вешалке, не говоря уж о билетах в театр, что вообще непостижимо — пролегал не через честный оплачиваемый труд, а через выжившую из ума, распадающуюся, мстящую собственной семье старуху? Это было чудовищно и необъяснимо. Детей травили в яслях, для этих же ничего не жалели…