Перед отъездом Мила поманила отца в кабинет — красивую, застланную коврами, комнату с потолком, обшитым чёрным деревом. До этого Фёдор Фёдорович видел такое только в музеях, в старинных усадьбах. Да ещё дома у одного драматурга-миллионера. Помнится, тот с гордостью называл потолок «фаустовским». Почему «фаустовским»? Неужто Фаусту нравились такие потолки? Фёдор Фёдорович стоял в прихожей и сквозь не до конца прикрытую дверь видел и слышал всё, что происходило в кабинете. «Папа, — сказала Мила, — уже июль». — «Ах, да-да», — старик выдвинул ящик стола, извлёк солидную пачку червонцев. «Тыща», — прикинул опытным взглядом Фёдор Фёдорович. Мила заграбастала всю пачку. «Это до сентября, — сказала она, — хоть буду знать, что в карты не проиграешь». — «Я редко проигрываю, — заметил старик, ласково потрепал Милу по начинающей седеть голове. — Как я понимаю, замужество пока не улучшило твоё финансовое положение?» — «Улучшит, — ответила Мила, — непременно улучшит, просто у нас сейчас много расходов». Фёдор Фёдорович ощутил стыд за извечные чёрные мысли. Было, было, признаться, подозрение, что небескорыстно полюбила его Мила. Он и пару сберкнижек припрятал в недоступном месте. И покупку машины представил как по меньшей мере приобретение океанского лайнера. «Гол как сокол», — помнится, сказал он Миле и обезоруживающе улыбнулся. Когда-то его мнимо-простодушная улыбка нравилась женщинам. На Милу, впрочем, его слова не произвели впечатления. Деньги, конечно, интересовали её, но не слишком. «Она за два года сделала для меня больше, чем любая другая женщина, — подумал Фёдор Фёдорович, — надо обязательно что-нибудь подарить ей. Кольцо, кулон, цепочку? И немедленно закончить со Светой!» Фёдору Фёдоровичу доставляли удовольствие благие порывы. Он чувствовал себя возвышеннее и чище. Единственно, взял за правило сразу не оглашать их. Знал, что собирается сделать человеку добро, но молчал, хоть и рвалось с языка. Проходило время, — как правило, не очень долгое, — и благой порыв переживал неизбежный отлив. «Да что ей мой жалкий кулон за полторы сотни? — спокойно подумал Фёдор Фёдорович, выруливая на Приморское шоссе. — При таком-то папаше?»
Какой-то он был разный, этот папаша. «Старик, больной старик, — подумал как-то Фёдор Фёдорович. — В чём душа держится?» Был дождливый летний вечер. Они застали его, завернувшегося в плед в кресле-качалке у камина. В камине горели бракованные буковые паркетины, которые продавали старику на дрова рабочие, возводящие поблизости дачный начальничий особняк. Надо думать, затруднений с материалом они не испытывали. Фёдор Фёдорович повертел в руках идеально-ровную, нежно-розовую, светящуюся изнутри деревяшку и, убей бог, не понял, почему она бракованная? Дефицитные буковые паркетины красиво сгорали — до последнего сохраняли форму, потом неслышно рассыпались белой золой. Бесцветные глаза старика были безжизненны, казалось, ничто ему не интересно. «Мало, — почему-то вдруг подумал Фёдор Фёдорович, — мало Мила у него берёт…»
Они, помнится, привезли на дачу иностранный журнал. Мила тогда штурмовала немецкий язык. Фёдор Фёдорович не верил, что есть люди, способные в зрелом возрасте начать изучать иностранный язык и даже несколько преуспеть в этом. Но Мила была таким человеком. До близкого знакомства с ней Фёдор Фёдорович не считал себя лентяем, но сейчас ему казалось — он бездельничал всю жизнь. Иногда он даже думал, не сдвинулась ли часом Мила, столь ненавистен был ей покой. В немецком журнале, половину страниц которого занимали фотографии обнажённых девиц, а другую половину — реклама товаров, в реальное существование которых Фёдор Фёдорович до конца не верил, — слишком уж были хороши, — Мила отыскала описание нового, изобретённого японцами, сосудорасширяющего лекарства. Оно, по её мнению, могло бы помочь отцу. «Не надо, — поморщился он, когда Мила, коверкая, видимо, слова, принялась читать ему по-немецки. — Я изучал этот язык ещё в гимназии». Фёдор Фёдорович положил в камин несколько паркетин, посмотрел на старика и удивился — так тот вдруг оживился. Безжизненные ещё мгновение назад глаза весело поблёскивали, на сухих пергаментных щеках играл румянец. «Что же за лекарство?» — растерялся Фёдор Фёдорович. Но, оказывается, не описание развеселило старика — фотографии девиц. Он выпростался из пледа, легко, словно резиновый чёртик, выскочил из кресла-качалки. Усадил их ужинать, достал коньяк. Уже Фёдор Фёдорович клевал носом, а тесть всё бодр, юн, остроумен.
Фёдору Фёдоровичу понравилось ездить к нему. Старик ухитрился посреди одной — неприютно-недоброй — жизни создать себе другую, где полыхал камин, толстые ковры скрадывали шаги, фаустовский потолок торжественно нависал чёрными балками. По одну сторону был залив, по другую — похожие на маленькие дворцы дачи. С веранды просматривалось серое или сияющее — в зависимости от погоды — пространство неба и воды. Старик говорил, у дач печальная судьба. Умирает хозяин, дети начинают делить, строить перегородки. Ни денег, ни умения содержать дом в порядке нет. Всё приходит в запустение. Продать тоже не могут, не знают, как деньги поделить. «Какая удача, — усмехался старик, — что у меня одна-единственная дочь. Тебе повезло, Федя».