Саня жил на хуторе в километре от деревни с глухой бабкой, которая непрерывно молилась и крестилась. Гордей — предводитель местных мальчишек — обладатель парабеллума, три раза убегавший с эшелонами на фронт, бесстрашный, потерявший в драках передние зубы, Гордей однажды на школьном дворе притиснул Саню к бревенчатой стене. Временами Гордея переполняла дикая, не знающая исхода злоба, в такие минуты он превращался в настоящую скотину. «Ну, что, паскуда, богу помолимся? Ами-инь!» Саня молча смотрел на Гордея. Его спокойный, сожалеющий взгляд бесил того. «Бог-то тебя чем обидел, Гордей? Бог, что ли, твоих сослал? Бог тёткин огород урезал? Тебе же сказано в учебнике: нет бога! Неужто учебнику не веришь?» «Возьми у него крестик, Гордей! — подсказал кто-то из прихлебателей. — Пусть попрыгает!» — «Крестик? — вдруг как-то странно успокоился Гордей. — А что, дело! Ты сейчас и возьмёшь! А ну-ка отвали все! Иди, бери!» — «Да мне-то на кой…» — растерялся прихлебатель. «Нет уж!» — Гордей пинком швырнул его навстречу Сане. Саня шагнул к нему. Тот закрыл лицо руками. «Ладно, бог милостив», — усмехнулся Саня.
Когда учительница впервые ввела Аню в класс, она сразу обратила внимание на Саню. Все смотрели на неё насторожённо, с недоверием, один он — спокойно, доброжелательно, как на сестру. Комната, где сидел класс, была крохотной, все стулья заняты. В углу помещалась печь, сделанная из железной бочки. Прокопчённая коленчатая труба тянулась к форточке. Никто, кроме Сани, не изъявил желания потесниться. Аня присела на кончик его стула. Сидеть было неудобно, нога онемела.
На следующее утро Аня проснулась и долго не могла понять, отчего так хорошо, что, собственно, изменилось в жизни? А потом со страхом и смущением призналась себе: да ведь есть же Саня на белом свете. Единственно, удивляло странное имя Исаакий. Он же не еврей, почему Исаакий?
Они стали уходить после уроков вместе. Снег ещё не сошёл, однако дни были длинные. Лёд на озере разбух, казалось, голубая воздушная подушка придавила озеро. Пронёсся слух, что будут закрывать церковь. Она была закрыта до войны, во время войны как-то незаметно открылась, и вот теперь, когда война шла к концу, надобность в действующей церкви вновь отпала.
Мать, едва выхлебав стакан чая, чуть свет уносилась. Возвращалась поздним вечером, ела быстро, много, валилась спать. Раньше Аня принимала такую жизнь за нормальную, теперь же её удивляло: как можно хватать из чугунка картошку, есть не очищая, вваливаться в избу прямо в сапогах, не позаботиться, чтобы в доме имелась хотя бы самая необходимая посуда? Чему может научить окружающих такой человек? К тому же мать здесь никому не верила, всех подозревала, всё перепроверяла. «Да что ты от них хочешь? — вырвалось однажды у неё. — Затаившееся кулачьё!» На их головы обрушивались лавины запретительно-разъяснительных мер и инструкций. Деятельность матери воистину была титанической. Можно было подумать, она, наделённая высшим разумом, находится среди не понимающих своего счастья недоумков-дикарей с вредительскими наклонностями, не имеющих никакого представления о сельском хозяйстве, а не среди собственного, побеждающего в неслыханной войне, веками выращивающего хлеб, народа. Всё меньше Ане хотелось домой, всё больше времени проводила она с Саней и его глухой бабкой.
Они жили бедно, как и все в те годы, но чистенько, опрятно, каким-то образом всё успевая. Держали на три дома с соседями коровёнку, по вечерам гнулись на крохотном, многократно урезаемом огородике. За линией уреза торчал прошлогодний бурьян.
Ане нравилось гулять с Саней по окрестностям — по пробитым в снегу тропинкам, по холмам, с которых, как с обрывов, открывались дали — синие волнистые линии лесов, поля в проталинах. Недавно Аня объезжала здешние места с матерью на подводе. Мать ругалась. По её мнению, порядка тут не было никакого, сплошное вредительство и разгильдяйство. Район показался Ане мешаниной из снега и грязи, вотчиной нерадивых хозяев, не знающих где, что, в какие сроки сеять. Особенную ненависть почему-то вызывали у матери пары. «Я им покажу пары! Каждый колосок на учёте, а они… пары!» С Саней было по-другому. Он рассказывал о каждой деревеньке, речке, просеке: что здесь когда-то было, что сейчас. Пустая заснеженная земля оживала, над ней вставали призраки некогда живших, трудившихся здесь людей. Прошлое не было для Сани невозвратно канувшим. Оно едва приметно теплилось в воздухе, как невидимый угасающий свет.
Раз они забрели в странное место — пустую деревню, где половина домов сгорела, другая была раскатана на брёвна. К бывшей деревне вплотную подступил подлесок — тонкие берёзки, осинки. Уцелевшие в садах, обглоданные зайцами, яблони, груши, вишни одичали, вытянулись вверх. В длинном — без крыши — амбаре Саня откинул мешковину с гнилой промёрзшей бочки. До самого верха в бочке лежали иконы. От инея они казались серебряными. Тёмные лики едва просматривались сквозь густой белый ворс.
— Самые старые я домой отнёс, — сказал Саня, — а эти пропадут. Я, когда их летом просушиваю, вся бочка в краске, в золоте. На них уже и не разглядеть ничего.
— Хочешь, возьму несколько штук к себе? — предложила Аня.
— Не надо. — Саня поморщился, задрал голову вверх. Обломанные уставленные в небо стропила над их головами поскрипывали. Саня показался Ане маленьким недобрым старичком.
— Ну почему? — спросила она и замолчала. Аня привыкла, что к матери относятся с испугом и почтением. Отсветы падали и на неё. Но, оказывается, существовало и другое отношение. Ане стало неуютно, захотелось защитить мать, но она не знала как.
— Что это за деревня? — резко спросила она. — Почему здесь никто не живёт?
— Там дальше ещё такая есть, — сказал Саня, — и за рекой тоже. И на другом берегу.
— Тут жили кулаки?
— Кулаки? Это… кто? Видишь, поля заросли. Тут тоже голод был, не такой, конечно, как на юге, но почти все померли. У кого силы были, те на Север, к скитам. Да только, думаю, не дошли…
— А где твои родители? Почему с бабкой живёшь?
— Кто ж знает где? — Санины глаза странно засветились. — Бабка говорит, я с того берега, деревня Желнихой называлась. Оттуда людей на барже везли. Она тут к пристани подходила, эта баржа. Ну, мать меня прямо на руки бабке кинула. Та бельё полоскала. Она одна жила, её не тронули.
— Как же так… незнакомому человеку?
— Да знаешь, сколько здесь таких? Потом-то сообразили, перестали к берегу приставать…
Аня молчала. Кое-что она про это слышала, но не верила. И сейчас сомневалась. Вскоре они вышли на какие-то развалины. Снег на пригорке растаял, под ним открылись остов кирпичной кладки, груды мусора, серого битого стекла.
— А это что?
— Тут теплицы были, — рассказал Саня. — Корепанов построил, агроном такой был. И поля его же. Он с Соловков ещё до первой германской сюда приехал. Бабка моя у него работала. Дыни выращивал, ананасы, из Африки, говорит, семена выписывал. Земля, говорил, здесь золотая. В восемнадцатом умер от тифа. За стеклом потом сюда ездили, за кирпичами.
— Ананасы, — сказала Аня, — что толку от ананасов? Какая здесь нищета была, я читала. Кто их ел, эти ананасы?
— Нищета? — задумчиво переспросил Саня. — Оно конечно… Только мы-то с тобой тогда не жили. А кто жил…
— Что, кто жил?
— Те ничего не скажут. — Помолчав, добавил: — Кстати, Нюра, ананасы Корепанов даром раздавал. Не веришь, у бабки спроси. Но ты, конечно, права, зачем они, если нищета?
Заканчивался сев. Настали белые ночи. Аня подолгу не могла заснуть. Её кровать стояла у окна. К полуночи небо тускнело, потом становилось розовым.
Иногда после госпиталя Аня заходила к Сане. Его бабка ложилась спать в восемь. Саня доставал из ларя старинные книги в тёмных тиснёных переплётах, зачитывал некоторые места вслух. Он без труда разбирал церковную грамоту, знал все сокращения. В ларе главным образом были книги духовного содержания, но попадались и светского — почему-то всё больше петровского времени. Аня восхищалась Петром, Саня относился к нему сдержанно.