Бабка похрапывала. Огонь потрескивал в печи. В доме было тепло, даже окна запотели. Саня расстегнул воротник, Аня увидела у него на груди тонкие белые шрамы.
— Что это?
— Ничего. — Глаза вспыхнули, он отвернулся, как и всегда, когда волновался, хотел что-то сказать, но… не говорил. Саня покраснел, быстро застегнул воротник.
Им было хорошо вдвоём. Гордая, начитанная, Аня признавала Санино старшинство, происходившее не столько от знаний, хотя знал он много, сколько от собственного понимания жизни — ясного, вместительного. Аня могла понять Саню. Понять же Гордея, Санину бабку, контуженого пьяницу Филю, их жизнь, надежды даже не пыталась. Саня же как будто держал в голове картину мира, где всё было взаимосвязано, предопределено, расписано, потому мог без труда ответить на какой угодно вопрос. Аня, однако, чувствовала, он открывается не до конца и, будучи искренним человеком, мучается, как если бы ему приходилось лгать. Аня, конечно, могла нажать, но не хотела, почему-то боялась.
В тот день мать вызвали в обком. Аня задержалась у Сани дольше обычного. Он пошёл провожать. Они дошли до её дома, пусто уставившегося окнами на улицу. Мать не признавала ни горшков с цветами, ни кружевных занавесок. Ане не хотелось домой.
— Давай ещё погуляем?
Почему-то пошли на кладбище. Там было жутко: свистел ветер, могилы выглядели заброшенными. Саня читал фамилии на табличках, рассказывал, что были за люди. Один держал табун коней, у другого в доме квартировал ссыльный революционер, третий раскольничал, жил в Сибири в скиту, ходил искать Беловодье. Вернулся с простреленной ногой и больше никуда не ходил.
— Откуда ты знаешь? Их давно нет, — удивилась Аня.
— Про кого бабка рассказывала, про кого кто-то ещё. Я маленький был, слушал, как-то запоминалось.
Ане хотелось, чтобы Саня обнял её, поцеловал. Но, как только их плечи или руки соприкасались, Саня отстранялся.
— Ты чего? — остановилась посреди кладбища Аня. — Или… нельзя здесь?
— Нельзя? Чего нельзя?
Аня осторожно обняла Саню, легко поцеловала в губы.
— Видишь, как просто, — сказала она. — Разве это грех?
— Это не грех, — согласился Саня. — Грех в другом.
— В чём же?
— Во лжи, Нюра.
— В какой лжи?
— Которую терпим и молчим. Тебе легко жить, ты не знаешь, а я скажу тебе, ты подумаешь — сумасшедший или преступник. Значит, и между нами ложь, Нюра. Как быть?
— Да какая ложь?
— А такая, Нюрочка, что нельзя говорить правду. Совсем. Ни о чём.
— Но мы-то с тобой кого… обманываем?
— Сказано же, Нюра, в Священном писании: никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. И давай не будем больше об этом, Нюра?
Странный такой произошёл между ними разговор. Они спустились к озеру, берегом пошли к деревне. Воздух был холоден, прозрачен. В утренний час хорошо просматривался противоположный берег. Там было больше света. Солнце, казалось, держало в горсти высокую колокольню, белую церковь, синие в звёздах купола. Мать всю жизнь была равнодушна к природе. Аня училась понимать красоту сама. Она вдруг подумала, что не видела ничего прекраснее, чем это утро, светлый берег. Если бы только не хотелось так есть… Совсем недавно она мечтала, чтобы Саня обнял, поцеловал её. Сейчас она подумала, это не главное, всё это чепуха в сравнении… с чем? Аня сама не знала с чем.
— Это только издали красиво, — Саня тоже смотрел на другой берег, — а вблизи… — махнул рукой, — развалины.
Потом они долго сидели на крыльце Аниного дома. Над деревней плыли облака. Проснулись птицы. Ласточка, слепившая гнездо под крышей, уже сто раз слетала туда и обратно. Каждый раз проскальзывая над их головами, она тревожно вскрикивала.
— У немцев школьники воюют, — сказала Аня. — Скоро война закончится.
— Скоро, — Саня поднялся с крыльца.
— Заживём после войны… — Ане хотелось помечтать.
— Ага, заживём… — тускло отозвался Саня.
— Ты кем хочешь быть? Поедешь учиться?
— Учиться? — Саня посмотрел на неё с сожалением. — Я останусь здесь, Нюра, в колхозе.
— Почему?
— Да кто меня отпустит? Не будет же паспорта. И Юрьева дня, Нюра, нет…
Аня подумала: что-то тут не так. Она хотела посмотреть Сане в глаза, но он отвёл взгляд. На земле возле крыльца лежала газета. Наверное, сунули под дверь, сдуло ветром. «Чего это он уставился на газету? — удивилась Аня. — Ну да, портрет, так ведь везде портреты». Она спрыгнула с крыльца, подняла газету.
— Ага, Нюра, на земле ему не полагается, — сказал Саня.
— Что-что? — не поняла Аня.
— А ведь это изверг, Нюра, — спокойно, вроде бы даже равнодушно произнёс Саня, — хуже антихриста.
Аня вдруг увидела, что ресницы у Сани длинные, как у девчонки. Она не знала, бежать ли в дом, оставаться ли на крыльце.
— А как же… война? — проговорила с трудом.
— При чём тут война? На войне люди, Нюра. Ну, ладно, я пойду, — Саня спрыгнул с крыльца.
Аня осталась одна с газетой в руках.
На следующее утро вернулась мать. Настроение у неё было боевое. Немедленно закрыли церковь, увезли иконы, сломали иконостас. Почему-то проделали всё это ночью.
Дома непрерывно заседало районное начальство. Они курили, кричали, мешали Ане читать, готовить уроки. «Безобразие, товарищи! — гремел голос матери. — Картошку туда только осенью засыпаем, где до осени будем проводить общие собрания, правления, политзанятия? Мыслимое ли дело — под крестами? Неужели нет никакой возможности сломать? Над нами вся область будет смеяться! Вы, наверное, хотите, чтобы я сама полезла?»
В школе Аня по-прежнему сидела с Саней за одной партой. Про случай на крыльце не вспоминали. Обсудить его Аня ни с кем не могла, расспросить же Саню боялась. «Может, я не поняла? — успокаивала себя. — Может, он другое имел в виду?» Мать сказала, что скоро они, возможно, уедут отсюда, и Аню охватило привычное нетерпение, связанное с предстоящей переменой места. Отчего-то ей всегда казалось, что на новом месте будет лучше. Аня любила помечтать. Всё, что происходило в деревне, теперь её не так занимало. У матери горели глаза. Дела шли в гору. «Нам бы только до осени отсюда», — задумчиво проговорила она как-то за ужином.
Через пару дней, возвращаясь из школы, Аня увидела возле церкви людей. Старухи в чёрных платках угрюмо молчали. Тракторист курил, равнодушно привалившись к трактору. На облупленной церковной стене по выступающим и выбитым кирпичам карабкался к верхнему куполу демобилизованный по контузии Филя. Время от времени он дурашливо затягивал похабную частушку и, не допев до конца, смолкал. За спиной у Фили болтался вещмешок, из которого выглядывал кончик железного троса. Несколько раз Аня закрывала глаза, казалось, Филя сорвётся, но он каким-то образом удерживался. Выходило, пьяные Филины рассказы про войну на Эльбрусе, про альпийских егерей, на которых он якобы обрушил динамитом снежную лавину, не были вымыслом. Что-что, а лазать по отвесной стене Филя умел.
— Как червяк! — сказал кто-то внизу.
Филя наконец добрался до купола, пропел частушку до конца.
— А я помню, как его тут крестили. Тихий был младенец, ещё думали, живой ли?
— Живой… Хорошо, мать с отцом не дожили.
— Отмолились, стало быть…
Закрепив трос вокруг креста, Филя махнул рукой трактористу. Тот уселся за рычаги. Мотор затарахтел, трос натянулся, однако крест даже не согнулся. Тракторист попробовал ещё раз.
— Не пойдёт, — сказал председателю. — Пусть там наверху обкалывает.
— Выбери трос, попробуй с разгона! — У председателя болели зубы, он дышал в воротник телогрейки.
Но и эта попытка успеха не принесла.
— Железяка-то в растворе на полметра! — крикнул Филя. — Раствор-то какой раньше? На века!
— Может, ножовкой по металлу?
— Не-е, стержень больно толстый, да и как я тут прилажусь? — пополз вниз.
— «Студебекер» нужен гусеничный, — посоветовал тракторист. — Это зверь, вместе с куполом вырвет.
Председатель вытащил из кармана записную книжку, вырвал страничку, нацарапал записку. Протянул Филе.
— Христос воскрес, Филимон Васильевич, — поклонилась Филе какая-то женщина, — пасха послезавтра, а вы с водочкой… Заслужили.
— А пошла ты… — отмахнулся Филя.
Мать, как ни странно, не очень огорчилась, узнав, что не получилось.