Фёдор Фёдорович отдавал себе отчёт: он эгоист, на многое ему плевать, но тем не менее шёл на разрыв, на разрушение налаженного, в общем-то, существования. Не было сил терпеть пустоту, презрительное равнодушие жены к его делам и трудам. Отношения были исчерпаны до дна. Дальше не будет ничего, это было совершенно очевидно. Продолжать «семейную» жизнь значило окончательно махнуть на себя рукой. Фёдор Фёдорович же на что-то ещё надеялся, на какую-то перемену судьбы. Недоставало лишь мужества сделать первый шаг, объясниться. Фёдор Фёдорович не ночевал дома. Жена не спрашивала. Несколько раз он заваливался среди ночи пьяный. Она молча открывала дверь, уходила к себе. Вероятно, её тоже страшило окончательное объяснение. Всё-таки столько лет… Но долго так продолжаться не могло.
Время шло. Сделавшись чужим в собственной семье, обретаясь под крышей дома, который рано или поздно предстояло покинуть, проводя дни с кем попало, попивая водочку и винишко, Фёдор Фёдорович обрёл неестественную свободу почти что деклассированного человека, с охотой взялся размышлять о вечном: добре и зле, конформизме и честности, чистоте и греховности. Это было тем более забавно, что эти категории оказались как бы вне его жизни. Фёдор Фёдорович жил, но жил ущербно, а потому острее, наблюдательнее, чем раньше. Случались у него радости, случались обиды. Являлись сюжеты, он мучился вымышленным, переживал подобие очищения, выразив, что хотелось. Неожиданно сочинил несколько рассказов — не то печальных, не то насмешливых, которые все единодушно посчитали удачными — будто бы ему удались типично современные характеры, ситуации. Фёдор Фёдорович прямо-таки черпал мысли, темы из нового своего существования. Ему открылось, что человек у нас — вообще неприкаянная сирота, потому-то так близко всем было то, о чём он писал. Но Фёдор Фёдорович не больно мучился сиротством. Оно вполне устраивало его, так как давало достовернейшую иллюзию страдания, в то время как ни за какую идею Фёдор Фёдорович на костёр не собирался, ничто ему серьёзно не угрожало. Конечно, его ожидали: бытовая неустроенность, нерадостные скитания по Домам творчества, по углам, унизительные и долгие хлопоты о жилье, но жизнь-то, единственная и бесценная его жизнь, оставалась вне опасности.
Фёдор Фёдорович не представлял, что такое страдание. Умом он понимал и объяснял всё, что происходило вокруг, душа же при этом оставалась странно нечувствительной, немотствующей. Никакое конкретное дело, будь то охрана памятников старины, война против очевидного сановного произвола, поддержка молодого, попавшего в беду, дарования не могла всерьёз захватить его. Фёдор Фёдорович глубокомысленно кивал, поддакивал взволнованным собеседникам, но внутренне оставался холодным и спокойным. Более того, с искренним сожалением смотрел на кипящих негодованием, бичующих недостатки. Ну да, конечно, что-то можно исправить, можно добиться, чтобы слишком уж зарвавшегося чиновника перевели с повышением. Но за одной проблемой немедленно встанет другая, уже большего калибра, за ней — следующая и так — до упора, до стены, о которую вполне можно разбить лоб. Минуя связанную со всем этим нервотрёпку — гневные речи на собраниях, бесконечные телефонные перезванивания, объяснения, всевозможные письма в различные вышестоящие инстанции, на которые, как правило, никогда не бывало ответов, — лишь умственно погружаясь в беспокойную, с чередующимися периодами необоснованного оптимизма, усталости и уныния атмосферу «борьбы», Фёдор Фёдорович поверх живых говорящих голов — долетал до стены, смотрел вверх и убеждался: глухо! Чего попусту дёргаться, гнать волну? Безнадёжность, безверие рисовались Фёдору Фёдоровичу в образе огромной магнитной горы. Подобно ничтожному железному гвоздику, он болтался-маялся в силовом поле горы, не в силах ни оторваться, приобрести свободу, ни намертво прилепиться к горе, сделаться её частицей, чтобы уже не тратить время на рефлексию, пустые размышления.
Когда за ресторанными или пивными столиками, где в последние дни частенько сиживал Фёдор Фёдорович, речь заходила о народе, его самосознании, идеалах, корнях, он задумывался, чьи же, собственно, взгляды и мысли лично он выражает в своих сочинениях? Когда какой-нибудь внезапный, как правило, подвыпивший приятель звал его в деревню — пожить, пописать в чистой светлой избе, приобщиться, так сказать, к истокам народной жизни, Фёдор Фёдорович отказывался. Поздно. Он мог войти в чьи-то частные интересы, понимал умом, что держать скотину, получать на неё в достатке сенокосные угодья и комбикорма, возделывать по семейному подряду землю, продавать осенью государству или другим покупателям зерно и овощи, получать за это большие деньги, которые опять же тратить на расширение своего хозяйства — это хорошо, это на пользу всем. Однако, чтобы сделать это личным своим делом, посвятить борьбе за это ли, за что другое — жизнь, так вопрос для него не стоял. Фёдор Фёдорович вдруг понял, чьи взгляды, мысли, суждения выражает в своих писаниях. А вот их: пристрастившихся к достатку, к денежкам, присвоивших себе право считаться деятелями искусства и культуры. Глашатаев добра и нравственности, любящих поговорить о народности, но встающих навытяжку перед начальством, цепенеющих перед стеной, которую якобы не одолеть, а если и одолеть, то не при жизни нынешнего поколения. Фёдор Фёдорович подумал, не будь стены, её следовало бы выдумать. Стена снимает ответственность, давит в зародыше гражданственную мысль, отдаёт человека не какому-то там мифическому общему делу, народному заступничеству, высоким идеям, а… себе — живи, радуйся, наслаждайся и… ни за что не отвечай! Всё будет решено за тебя и без тебя. Ах, как сладко подчиниться! Тем более что послушание, бездумное повиновение рассматривается как наивысшая общественная добродетель. Что ухватишь — твоё, и ведь многое, многое можно ухватить. Всё, что основано на низменном, стоит крепко, и никто не знает: почему так крепко? Словами дела не поправить, это Фёдор Фёдорович знал наверняка. Да и указом, директивой не поправить. Дело поправится само собой, когда быть низменным станет невыгодно. Но до осознания этого обществу ещё далеко. «Сколько же нас, — подумал Фёдор Фёдорович, — пописывающих, снимающих фильмы, ставящих спектакли, рисующих картины, ваяющих монументы, фрондирующих, славословящих, немотствующих, краснобайствующих? Много. Отчего же нам не выражать… самих себя? И самим же не доказывать в критических статьях, что это и есть настоящее искусство? Выражающих же другое… придерживать, идеологически им не доверять. Чёрт возьми, должен же когда-нибудь пробить мой час, я же не самый бездарный! Понимаю, придётся встать в конец. Ладно, встанем. Ну, а там, в очереди… посмотрим!»
В тот день, выйдя с Милой из редакции, Фёдор Фёдорович, естественно, отправился не домой. Он пошёл провожать Милу, которой некуда было спешить. Они потащились вдоль каналов, через скверы, Летний сад, где красные песчаные дорожки были усыпаны опавшими листьями. Мила всегда была отличным ходоком. За эти годы только лицо её постарело, фигура оставалась прежней. Фёдор Фёдорович вспоминал, какая она была десять лет назад. Специально приотставал, смотрел украдкой на крепкие, ровные ноги, ладные плечи, талию, которая, помнится, так волновала его десять лет назад. Да, Мила постарела, но даже сейчас оставалась по-своему привлекательной. Чёрные блестящие, как у птицы, глаза, жёсткие, как у негритянки, волосы, упругая молодая походка. У Милы было увядающее, но красивое лицо. Чувствовалось, она способна на сильную страсть.