Выбрать главу

Поначалу он и со Светой прикидывал. Что она? Деньги будет тянуть? Захочет замуж? Какое-то время вёл себя с ней, как с остальными: постоянно ссылался на безденежье, давал понять, что превыше всего ценит в жизни свободу и одиночество. Света равнодушно кивала. Фёдор Фёдорович терялся. Света казалась ему пришелицей с другой планеты. Она была фантастически невежественна, он не уставал изумляться, как она сдала вступительные экзамены в институт, но при этом сильна каким-то собственным отношением к жизни. Фёдор Фёдорович не мог припомнить случая, чтобы она сомневалась, смущалась, колебалась да просто рассуждала вслух. Не опускалась она и до вранья, сколько Фёдор Фёдорович её не подлавливал. Света молчала, как будто не слышала. Фёдор Фёдорович в очередной раз убеждался, что он идиот. С меркантильными своими мыслишками, как бы подольше пользоваться этой девочкой, да чтобы не вставало в копеечку, он казался себе пигмеем, мышью, хрюкающей возле мешка с крупой. Света была выше его понимания.

Фёдору Фёдоровичу и прежде случалось признавать собственную ограниченность. Но то была, если можно так выразиться, ограниченность «вниз», — зачастую он не мог предположить, что люди могут опускаться столь низко, доходить в животных своих, эгоистических устремлениях до таких крайностей. В случае со Светой он тоже чего-то не понимал. Когда расставался с ней, то словно возвращался в другой мир, исполненный мелких страстишек, тщеславия, жалких услуг. Только что он смотрел на суету из невозможного, прекрасного далека. Света уносила с собой тайну. «Да может ли она заключаться в том, — ужасался Фёдор Фёдорович, — что в порочности, как в святости, не следует изворачиваться, лгать, носить маску, прикрываться высокими словами? Неужели всё истинное, неподдельное, как со знаком плюс, так и минус, сделалось в мире столь диковинным, что уже воспринимается как тайна? Так кто из нас хуже? Света — не думающая и не ведающая? Или я — грешащий и кающийся?» Выходило, он — не приставший ни туда и ни туда. Не холоден, не горяч, но тёпел, вспомнил Фёдор Фёдорович Библию, изблюю тебя из уст Своих…

Света сама никогда не звонила, не домогалась встреч. Домогался всегда он. Однажды, слоняясь без дела по городу, Фёдор Фёдорович сам не заметил, как оказался возле института культуры. Усевшись на неприметную скамейку, с которой был виден выход, он ревниво следил, с кем выйдет и куда пойдёт Света. Она, как ни странно, вышла одна. Но торжество Фёдора Фёдоровича было недолгим. Тут же подъехал «Москвич», в распахнутую дверцу которого Света и впорхнула в белом своём плаще, как бабочка. Фёдор Фёдорович узнал сидящего за рулём. Это был работник управления культуры, настойчиво призывающий драматургов выходить на магистральные проблемы современности, отказываться от изображения разных там любовных треугольников, супружеских измен, бытовых дрязг. «Так вот почему её не могут отчислить…» Фёдор Фёдорович вздохнул. Ревновать Свету было всё равно что ревновать ветер. «Да и как мне ревновать? Жениться не собираюсь, денег давать не хочу…» Получалось, обычное, в общем-то, человеческое чувство — ревность — в его случае оказывалось каким-то скотским. Ревнующий Фёдор Фёдорович был ещё гнуснее неревнующего. Он пошёл прочь, поклялся никогда больше не приходить сюда и, конечно же, вскоре опять пришёл.

Об упорядоченной работе при такой жизни не могло быть речи. Фёдор Фёдорович работал урывками, истерически. Кроме нескольких рассказов, понравившихся в редакциях, переделал сцену в последней пьесе. Речь там шла о правде. Один из героев утверждал, что правда вообще не нужна, ибо единой и неделимой правды в мире не существует. В мире существуют люди со своими частными интересами и идеи, призванные организовать жизнь людей, превратить хаотическое, броуновское снование индивидуумов в направленное одухотворённое движение, подобно тому, как стремится по проводам электрический ток. Какая-нибудь маленькая, случайная человеческая правдишка может опорочить большую идею, прийтись той самой ложкой дёгтя в бочке мёда. Вот почему во всём, что касается так называемой правды, необходима строжайшая дисциплина. Другой герой утверждал, что правда необходима полная, всеобъемлющая, какой бы горькой она ни была. Только в правде можно черпать силу, необходимую для борьбы за справедливость, только правда, как щит, заслонит от будущих ошибок. Был там и третий, который в прежнем варианте сцены помалкивал. Сейчас Фёдор Фёдорович вложил в его уста мысль, что, к сожалению, иной раз правда оказывается пагубной для личности, а именно, когда открывает бессилие отдельного человека перед обстоятельствами, невозможность в существующих условиях одолеть зло, добиться справедливости. Для одних это правда-трагедия, в редких случаях подвигающая на самопожертвование, неминуемую гибель. Для большинства же — правда умывания рук. Фёдор Фёдорович не без самодовольства подумал, что, вероятно, рассказами своими и пьесой открывает новую страницу в искусстве — пытается разобраться, что мешает человеку быть честным, жить по совести и справедливости. Но тут же и затосковал. Опять, опять он отмерял правду на аптекарских весах. Может ли его попытка быть честной, если он сам сознаёт, что не до конца честен? Что всё гораздо проще. Если человек отмалчивается, уходит в частную жизнь, значит, он трус и дерьмо! Стало быть, правда в том, чтобы заявить: мы трусы и дерьмо, а не искать извиняющие обстоятельства. В самом деле, никто от Фёдора Фёдоровича ничего не требовал, никто сверху не давил, вынуждая поступать, писать именно так, а не эдак. Он мог «так», мог «эдак» — это было его личное дело. Внутри сознательно избранного бессилия Фёдор Фёдорович пользовался полнейшей, почти невозможной свободой. Но поскольку был трусом и дерьмом, предпочитал писать «так» с аптекарски дозированными добавлениями от «эдак». «О, господи, ведь не один же я такой! — разнервничался Фёдор Фёдорович. — Если мне являются подобные мысли, значит, и другим тоже. Как бы сейчас ко времени пришлась моя пьеса! Так ведь опередят, опередят! Тот же Володька, сволочь! Как бы пробить её?»

В редкие минуты прояснений, спеша от Светы к Миле, Фёдор Фёдорович вспоминал о жене. Он невольно сравнивал её со Светой, Милой, другими женщинами, которых когда-то знал, и приходил к выводу, что она весьма волевой, целеустремлённый человек. Однако единственной женщиной, не оказавшей на него, по сути дела, никакого влияния, была именно жена. Фёдор Фёдорович хотел озлобиться против неё, мучительно отыскивал в ней недостатки, но, кроме житейских, вроде неумения чисто стирать, вовремя гладить, энергично управляться на кухне, не находил. За все прожитые годы жена, в общем-то, не дала ему повода для ревности. Ни разу не солгала. Всегда поступала по справедливости, как её понимала. Была неотделима от слов, которые произносила. Железно претворяла в жизнь принцип: если не знаешь, как поступить, поступай по закону. Она и поступала. Фёдор Фёдорович мог предсказать не только её поступки, но и слова, интонации. Иногда потешался, если, к примеру, она спешила, а Фёдор Фёдорович и Феликс не шли завтракать, жена возмущённо кричала: «Ну, сколько можно ждать, товарищи!»—иногда жалел. Попав на руководящую работу в двадцать лет, оставаясь на ней всю последующую жизнь, она, естественно, мыслила и говорила штампами. Фёдор Фёдорович сейчас думал о ней как о совершенно чужом человеке. Такое, холодное, окончательное отчуждение даже удивило его. «В чём дело? Она за всю жизнь не сделала мне ничего плохого. Не всегда же мы были чужими?»

Действительно, не всегда. Были, были общие радости, надежды, планы. Фёдор Фёдорович, помнится, бегал к ней с написанным. И она понимала, давала толковые советы. Отчего же сейчас так отупела? Сейчас Фёдору Фёдоровичу и в голову не могло прийти: читать жене написанное. «Видимо, дело в том, — спокойно подумал Фёдор Фёдорович, — что её воля, цели, да вся её жизнь реализуются в некой умозрительной, по крайней мере для меня, плоскости. Не только как мужа, — усмехнулся он, — так сказать, близкого человека, но и простого обывателя, жителя Отечества. Что толку, что сначала она ведала торговлей, сейчас занимается строительством, завтра, возможно, её перебросят на что-то другое? Хороших вещей не купить, как не было ничего в магазинах, так и нет. Вот разведёмся, когда я получу жильё, сколько предстоит мытарств? Где оно — могучее строительство? Вокруг развал, а у неё ни стыда, ни раскаянья! Да что она, родилась, что ли, чтобы руководить? Откуда уверенность, что всё, всё! по силам? Миллионы людей до пенсии сидят за канцелярскими столами, произносят заклинания, насаждают инфернальную бумажную жизнь, враждебную всякому живому делу. Да можно ли при такой работе оставаться… живым человеком — женой, матерью? Неужели бумага сушит жизнь? Как же нам жить вместе, когда нет общего, объединяющего?» Фёдор Фёдорович отказывался принять за объединяющее её руководящую работу. Она — его литературные труды. Общим у них был сын Феликс, но он вырос.