Выбрать главу

Вечером они уехали в Ленинград.

Фёдор был задумчив. Обычно ироничный, злой на язык, он отзывался о матери с неожиданным подобострастием. Даже над выращиванием снежной свёклы ни разу не пошутил. «Такой занятый человек, — сказал он, — шутка ли, целая область на ней! Жаль, не успели посидеть, поговорить по душам. Она говорила тебе что-нибудь про меня?» — «Да, — соврала Анна Степановна, — ты ей очень понравился». На самом деле мать не сказала о Фёдоре ни слова.

В Ленинграде, как ни странно, было теплее, чем на Украине. Заиндевевшие загривки сфинксов на набережной Невы искрились на солнце. Дело с конспектировщиком вредной книги продвигалось. Университет глухо гудел. Были, конечно, сочувствующие Анне Степановне, но они старались себя не обнаружить, подходили тайком.

Анна Степановна удостоверилась, что всякое неправое дело выдвигает своего апостола, который возникает как бы из ничего, чтобы начать и завершить именно это дело, приобретает на короткое время совершенно непостижимую для своего положения власть, а потом куда-то безвестно исчезает, ибо второе подобное дело опять-таки по необъяснимому сатанинскому закону ему уже не поднять, не осилить. Таким апостолом явился некий Арефьев — пешка в отделе учащейся молодёжи — который, однако, совершенно подмял заведующего и начальство повыше. «Что ему, Арефьеву, выпускнику физкультурного техникума до математики, до несчастных конспектов, до… меня? — терялась в догадках Анна Степановна. — Что он копает? На что надеется? Ну, дожмет до конца, раскрутит до полной, кто ж его, такого упорного, несбигаемого будет терпеть? Сплавят куда-нибудь по-тихому, чтобы самим спокойно жить. Дурак! Неужели не понимает?»

Арефьев — пешка, ничтожество — заявлялся каждое утро в университет, учинял настоящее следствие: допрашивал в пустой аудитории свидетелей, писал протоколы, заставлял подписывать. И никто ему не перечил, никто не вышвыривал самозваного следователя из аудитории, напротив, чтобы не мешать ему, переносили лекции и семинары в другие аудитории. Дело разрасталось, обретало чёрные очертания. Когда Арефьев вызвал к себе уборщицу из общежития, неплохо, надо думать, разбирающуюся в кибернетике, Анна Степановна решила, что достаточно. Позвонила матери.

На следующий день Арефьев в университет не пришёл. Было тихо, никто ничего не понимал, однако симпатии явно качнулись в сторону Анны Степановны. Это было непостижимо, ведь никто не знал, что она разговаривала с матерью. Вечером Анне Степановне позвонили из горкома, сказали, что чудак Арефьев перегнул палку, никто не уполномочивал его заниматься каким-то расследованием. На секретариате они обсудили ситуацию, пришли к выводу, что позиция Анны Степановны в принципе правильная. Зачем обобщать, раздувать незначительный эпизод? Можно даже не выносить персональное дело парня на общее собрание, достаточно как следует проработать его на бюро. Покончив с официальной частью, вышестоящий комсомолец попросил Анну Степановну заглянуть в конце недели в горком. «Есть некоторые соображения насчёт тебя, Кузнецова. Нет-нет, не волнуйся, хорошие соображения».

Бюро действительно прошло спокойно, но не совсем как она себе представляла. Анна Степановна ожидала, что парень упадёт в ноги, будет на седьмом небе от счастья, а он даже не покаялся. И хотя Анна Степановна понимала, что каяться ему, в сущности, не в чем, её взяла досада. «Ведь на ниточке висел! Знал бы, чего мне стоило…» — угрюмо смотрела на него, снисходительно объясняющего, что привёз книгу из Австрии, где служил в армии, что по демобилизации его багаж, в том числе и эту книгу, досматривали и в особом отделе, и в Смерше, и на гражданской таможне. Если книгу беспрепятственно пропустили, откуда ему знать, что она вредная? То было новое чувство. Ей бы радоваться, и она, вне всяких сомнений, радовалась бы, если бы… не невозмутимая эта его уверенность, непонятное достоинство. Да почему это он с ней, ней! на равных? Тут было противоречие. С одной стороны, Анна Степановна всей душой стояла за справедливость, с другой… ей отчего-то хотелось, чтобы парень валялся в ногах, каялся. Ведь это она — она! — его спасла! Хоть он и не был ни в чём виноват. Но если все начнут так относиться к тем, кто… выше, что получится? После бюро она чувствовала себя расстроенной, озадаченной.

А малый-то, поди, оказался нагловатым, проницательно констатировали в горкоме. Увы, Кузнецова, обычное дело, хочешь людям добра, бьёшься за них, а они… всё как должное, никакой благодарности. Анна Степановна только рукой махнула. Ей было хорошо в горкоме, ей были близки эти люди, понимающие всё с полуслова, день назад готовые растоптать её, а ныне собирающиеся выдвинуть. Анну Степановну принял первый секретарь. «Вот какие пироги, Кузнецова, в сложной ситуации ты показала себя инициативным, толковым товарищем. А мы, как ты знаешь, охотно выдвигаем молодых. Нам нужны энергичные, самостоятельные, думающие. Пойдёшь?» — «Мне же ещё учиться и учиться». — «Переведёшься на вечернее, — сказал секретарь, — для начала пропишем в общежитии, с жильём трудно, годика два придётся подождать. Потом, — усмехнулся, — имеются данные, что собираешься замуж. Мы знаем Кукушкина, перспективный журналист. Возьмём в газету. Решай. Хотя чего тут решать?» Анна Степановна всё же испросила время подумать. Первый секретарь вышел вместе с ней в коридор. Дверь в отдел, куда предлагали пойти Анне Степановне, была приоткрыта. Стол Арефьева был чист: ни перекидного календаря, ни единой папки. «А этот… где? — спросила Анна Степановна. — Заболел?» — «Нет, — вздохнул секретарь, — перевели в район. Ты не думай, он парень, в общем-то, правильный, но максималист. И грамотёшки не хватает. Ему по спорту — в самый раз». Анна Степановна смотрела на пустой арефьевский стол и думала, что было бы, не вмешайся мать. А будь у Арефьева такая же мать? «Мне повезло, я выкрутилась, — отстранённо и ясно подумала Анна Степановна, — но в следующий раз… повезёт ли? Надо ли мне сюда — в этот мир, где власть, где, не скрою, многое для меня привлекательно, но где столько, столько… непредсказуемого, случайного, привходящего… Смогу ли? Хватит ли меня?»

Она решила, что не сможет, не хватит. Сказала об этом Фёдору. Тот как раз составлял блистательные планы их будущей жизни: они получат квартиру, он будет работать в газете, закончит наконец повесть о военном детстве, прославится… «Ты что? — растерялся Фёдор. — Как же… Куда же мы?» — «Куда-нибудь, — нервно хихикнула Анна Степановна, — просто это не для меня. Не хватит запаса идиотизма». — «А что у нас… для людей? — Фёдор подошёл к окну. Канал Грибоедова был бел, чист. Мартовское солнце отшлифовало лёд. — Но надо же как-то устраиваться!»

Она не знала, зачем вспоминает всё это сейчас. Тогда она сделала выбор. Реши она иначе, Фёдору не удалось бы её переубедить, не тот у неё характер. Да он особенно и не переубеждал. Фёдор вообще редко когда говорил, действовал прямо. Если он раздражался, ругался, причина была не в том, что он ругал. Её предстояло отгадать, установить. Вот и тогда, помнится, Фёдор клял своего дипломного руководителя — труса и идиота, — а Анна Степановна должна была догадаться: он не одобряет её сомнения, ставит условия — или ты идёшь работать в горком, и я остаюсь с тобой, или… ты сама разрушаешь нашу жизнь, и я ни за что не могу ручаться. Анну Степановну, как и всегда, когда она чувствовала, сколь рьяно — в ущерб совести других — человек блюдёт собственный интерес, охватывала стервозность — хотелось мучить, давить Фёдора, чтобы он сорвался, открылся. Сорваться Фёдор вполне мог, открыться же… Фёдор рвал из-под кровати чемодан, швырял в полосатую его утробу вещи — свои и её, кричал, пусть горит всё ясным огнём, катится к чертям собачьим, раз она не хочет, значит, немедленно вон отсюда, плевать на университет, доучатся заочно, а сейчас — в деревню, на Север, на Дальний Восток, на Луну, — вперёд, раз ей так хочется, он готов! Ночью на панцирной лязгающей железной кровати они мирились. Сквозь штору в комнату вплывал свет фар проезжающих машин, доносились голоса редких прохожих. «Видишь, какая ты, — шептал Фёдор, — всё о себе, только о себе. Господи, я-то тебя понимаю, но ведь… нельзя отказываться, ты знаешь эту работу, ты честная, столько полезного сделаешь, стольким людям поможешь. Должно же, должно там хоть что-то меняться! Вот ты там будешь, уже маленький шажок. А ты — в кусты, лапки кверху. Ну, возьмут вместо тебя какого-нибудь гада вроде Арефьева!» — «Не знаю, не знаю, Федя», — мотала головой Анна Степановна. В его словах была доля истины. Она сама об этом думала. Но перед глазами вставала мать — одинокая, неуёмная, горящая на работе. Единственная дочь собралась замуж, а у неё не нашлось времени поговорить с будущим зятем. Что это за работа? Мать, вне всяких сомнений, была честным человеком. Но достаточно ли одной личной честности, чтобы приносить пользу? Что за такая работа, если вдруг как издевательство, как насмешка над здравым смыслом и разумом: снежная свёкла, босоногий Кравчук, козлиным тенорком поучающий с трибуны учёных, свихнувшийся физкультурник Арефьев, затевающий непотребное следствие? Конечно, это временное, это накипь, но сколько, сколько сил, отваги потребуется от неё, чтобы ежедневно, ежечасно противостоять… Будет ли ей на кого опереться? Поддержат ли её? И вообще, имеет ли она право с такими мыслями… Анна Степановна извелась. Ей хотелось жить с мужем, растить детей, заниматься каким-нибудь простым делом, хотя бы преподавать географию в школе! «А погорю, оплошаю? Страшно, Федя. Потом не подняться, я-то уж знаю». — «Пока мать наверху, не погоришь, — шептал Фёдор, — а дальше… чего загадывать? Нам бы только на ноги встать…» Анна Степановна засыпала под утро и просыпалась, ничего не решив.