Выбрать главу

Зная, что сын тоже интересуется историей, Фёдор Фёдорович дал Феликсу прочитать несколько законченных сцен. Признаться, он ждал его отзыва с волнением. Фёдор Фёдорович внимательно присматривался к современной молодёжи. То, что хоть и на излёте, но основательно вошло в жизнь и сознание его поколения, нынешних почти не коснулось. Они росли в неизмеримо более благоприятных условиях. Феликс, к примеру, разделял негодование Фёдора Фёдоровича по поводу различных недостатков, но не разделял горькой его иронии, мрачной уверенности, что хорошо уже то, что о недостатках можно говорить, что за это не сажают в тюрьму. Что же до исправления… «Это рабье, — помнится, поморщился Феликс, — на этом далеко не уедешь». — «Может быть, — согласился Фёдор Фёдорович, — да только и не хочется далеко-то…» Феликс пожал плечами: «Пока каждый не истребит в себе труса, это будет висеть над нами». — «А ты… истребил? — спросил Фёдор Фёдорович. — Научи батьку.» — «Нет, — ответил Феликс, — но мне… очень хочется». Фёдор Фёдорович славно посмеялся над этим разговором, но, может быть, не надо было смеяться?

Они встретились на Невском возле Гостиного двора. Народу в универмаге было, на удивление, мало. Зашли, двинулись вдоль нескончаемых прилавков. Фёдору Фёдоровичу очень хотелось сделать сыну какой-нибудь подарок: рубашку, браслет для часов, спортивные тапочки, футболку, солнцезащитные очки… Но, хоть убей, не попадалось ничего, что было бы приятно взять в руки. «Не мучайся, — усмехнулся Феликс, — можешь дать мне деньги, "я сам себе что-нибудь потом куплю». Фёдор Фёдорович достал бумажник. Пальцы как-то сами пролистнули двадцатипятирублёвки, остановились на червонце. «Как тебе моя пьеса?» — спросил Фёдор Фёдорович, когда вступили в велосипедно-мотоциклетный зал. Возле одного велосипеда тяжко маялись покупатель и продавец. «И этот брак!» — в сердцах швырнул гаечный ключ продавец. «Может, сходим на склад? — предложил покупатель. — Должен же быть хоть один исправный?» Фёдор Фёдорович посмотрел на часы. Он опаздывал на встречу с главным режиссёром какого-то второстепенного польского театра. Фёдор Фёдорович сомневался, что его там поставят. Зато выпьет сегодня режиссёр за его счёт наверняка. «Интересно, — сказал Феликс, — я не знал, что ты такой любитель истории». — «Любитель?» — удивлённо переспросил Фёдор Фёдорович. Сын говорил что-то не то. «Хочу задать тебе один вопрос, — продолжил Феликс, — не обидишься?» — «Ещё не знаю», — почему-то сын вдруг напомнил ему Анну Степановну. Ту тоже хлебом не корми, дай только высказать правду-матку. Не всю, конечно. Без обобщений. И никогда про начальство. «Когда ты писал, — спросил сын, — ты думал, что это наша история? Что в те времена жили те, от кого мы произошли? Мы же все оттуда. Неужели у нас ничего не было?» — «Ты полагаешь, всякую гнусность надо оправдывать? — перебил Фёдор Фёдорович. — Только потому, что это делали не англичане или итальянцы, а наши, исконные? Да что оправдывать? Рабство до середины прошлого века? Возьми любого писателя, мало-мальски толкового деятеля. Всё по ссылкам, по тюрьмам! Чем хвастаться, кроме пространств? Тем, что там в нищете и убожестве живёт сто народов?» — «Оправдывать не надо, — медленно произнёс Феликс. — ну, хоть задуматься, что ли? Люди-то разве виноваты? Жалеть надо, а ты издеваешься. Ты меня оскорбляешь, потому что это мне дорого, мне больно! Другого-то нет. А ты походя, как о чужом. Будто ты вне. Для тебя главное — игра воображения, а не то, что пролились реки крови, слёз. А так, конечно, очень интересно». — «Да не походя я! — воскликнул Фёдор Фёдорович. — Как ты не понимаешь, если со всей серьёзностью к этому — с ума сойдёшь! Не в развитии того, что было себя сохранишь, а в отрицании, отказе! До сих пор лишь на словах отказывались, отрицали, а на деле как стояли на насилии, так и стоим! И не что-то сверхъестественное имеем сейчас, а что логически вытекло! Некого, кроме себя, винить. Как же прикажешь относиться к тому, что за столько веков не выстрадало элементарного человеческого достоинства? Что так и не усвоило, что личность — священна и неприкасаема? Что негоже по каждому пустяку — в Сибирь? Жалеть? Кого? Если памятники разваливаются, гниют, а мы не чешемся, нужны ли они нам? Есть ли у нас в них духовная потребность? Так не честнее ли сказать правду, чем делать вид, что мы хорошие, да только кто-то всё время нам мешает?» Фёдор Фёдорович высказал сыну то, о чём долго и мучительно размышлял, пока сочинял пьесу. Хотел бросить в лицо неведомым, прекраснодушным оппонентам, а получилось — сыну, мальчишке. Зачем? «И всё равно, — упрямо покачал головой Феликс, — так нельзя». — «Ну вот! — огорчённо воскликнул Фёдор Фёдорович. — И ты туда же. Значит, чтобы жрать не было — можно, за границу нельзя — можно, ордена за развал — можно. Всё можно, только писать нельзя!» — «Я не об этом, — сказал Феликс, — просто те, кто это делает и люди, народ, они не одно и то же. Не надо смешивать. Это тупик, не выберешься». — «Да-да, возможно, ты прав, — Фёдору Фёдоровичу сделалось стыдно, что он чуть всерьёз не поспорил с наивным, незрелым мальчишкой. — Не помню, кто там писал, что два непоротых поколения на Руси — почва, на которой родятся добрые всходы. Может, действительно достоинства нет не потому, что прошлое плохое, а что сейчас трусы? Что ж, подождём. К тому же пьеса не закончена».

Вскоре Фёдор Фёдорович её закончил. Выждал некоторое время. Перечитал. Всё было нормально, только образ главного героя следовало доработать. Найти определяющие черты для бессмертного старца было непросто. Фёдор Фёдорович задумался, есть ли вообще связь между длительностью жизни и характером, склонностями человека? Можно ли допустить, что какие-то черты продлевают жизнь? Фёдор Фёдорович с ужасом подумал, что это отнюдь не честь, достоинство и благородство. Отчего-то такие — достойнейшие — старики не задерживаются на свете. Живут другие — отдавшиеся на волю низменных инстинктов — попивающие винцо, пускающие слюни при виде молоденьких девушек, уважающие денежки, всячески придерживающие их при себе. Не благородная скорбь по несовершенству мира, таким образом, сообщала организму силу и желание жить, но стремление к грубым, сладострастным удовольствиям. В могилу сводила не распущенность, но сознательное ограничение, стремление соответствовать лучшим представлениям о человеке. Стоило только забыть о нравственности, раскрепостить в себе животное начало — и откуда-то брались и силы, и живейший — под определённым углом, естественно, — интерес к жизни, и странное для столь преклонных лет суетливое проворство. Это была, конечно, парадоксальная мысль, но она как нельзя лучше высвечивала образ бессмертного старца, ставила точки над «и», придавала пьесе спасительное сатирическое звучание. Получалась как бы историческая пародия. Фёдор Фёдорович был безмерно доволен. Во-первых, это маскировало его невежество, пробелы в историческом знании. Во-вторых, избавляло от многих сурово-недоуменных вопросов. Да что вы требуете от пьесы? Это же сатира, комедия в духе Аристофана!

Про отца Милы Фёдор Фёдорович знал только, что когда-то он был адвокатом и что сейчас, слава богу, на пенсии, живёт на даче. Это обстоятельство обороняло Фёдора Фёдоровича от слухов, что он женился по расчёту. В самом деле, прямой расчёт ему был жить со старой женой. Развод принёс ему не выгоды, но потери: ни жилья, ни имущества. И в новом браке Фёдор Фёдорович никак не походил на удачливого, окунувшегося в достаток, зятя.