Видел он таких зятьёв. До внезапных — как правило, это были почему-то внезапные — женитьб они считались вполне приличными, разве только несколько задумчивыми ребятами. Потом начинались необратимые метаморфозы. Уже на свадьбе они поглядывали на прежних друзей с ностальгической снисходительностью. Вскоре полностью меняли круг знакомств, начинали сторониться прежних друзей. Впрочем, послесвадебная солидность быстро сходила с них. Они становились странно суетливыми, эти зятья, вечно были опутаны бесчисленными поручениями, непрерывно куда-то звонили. Конечно, в чём-то, надо думать, они выигрывали, однако единожды утраченное достоинство не восстанавливалось. С годами в глазах зятьёв начинало появляться нечто не то чтобы совсем уж холуйское, но характерное для людей, слишком долго пребывающих на вторых ролях. Чем-то они напоминали управляющих, которых хоть и сытно кормят, однако доверяют не очень, держат под неусыпным контролем. Они напрочь утрачивали искренность, элементарную порядочность. Зато демонстрировали недюжинную хватку в мелочах. Вероятно, усвоили: надо хватать! Но крупное было не по зубам, потому тратили хватательный запал на ерунду. Фёдор Фёдорович, помнится, пообещал однажды что-то сдуру такому вот зятю, тот потом с непонятной маниакальностью преследовал его. Фёдор Фёдорович, естественно, палец о палец не ударил. Его увлёк психологический феномен: неужели тот поверил, что он будет для него что-то делать? Ведь ни один нормальный человек никогда не будет делать ничего для жирующего зятя. Тем более что и их наипервейшая заповедь: никогда никому не помогать, ничего ни для кого не делать. Откуда же куриная слепота? А от презрения к обычным людям, от утраты чувства реальности. Зятьёв можно было бы пожалеть, если бы они не жили так сладенько. Впрочем, после смерти тестя зятья не умели ни отстоять интересы семьи, ни принять на свои плечи каждодневные трудности. Если учесть, что и жёны, как правило, доставались им избалованные, неуравновешенные, хорошо в молодости погулявшие, привыкшие к свободе, немедленному исполнению желаний, то, в общем-то, хлопотным, нервным было это дело, ходить в зятьях.
Фёдор Фёдорович так увлёкся мысленным разоблачением гнусных зятьёв, что совсем забыл: сам был таким! Правда, у него была тёща. И не жили они под одной крышей ни дня. Тёща была партийной бессребреницей, ненавидела материальные блага. Она горела на работе, так поутру рвалась в обком, что однажды надела пиджак с депутатским значком, но… забыла про юбку. Села в машину — в пальто поверх комбинации. Мог ли быть стране толк от такой тёщи? Фёдор Фёдорович так и не понял, отчего она упёрлась, не захотела заклеймить Сталина? Его все клеймили после пятьдесят шестого года. Какая, в сущности, была ей разница: раньше высаживала свёклу в снег, теперь высаживала бы кукурузу? Неужто так любила отца народов? Так ведь и другие любили. И ничего, ругали, раз положено. Он будто бы ухмыльнулся в усы, когда ему рассказали про неистовую руководительницу, забывшую надеть на работу юбку: «Она по крайней мере не обленилась, как некоторые…» Впрочем, несколько лет она ещё руководила. Но едва достигла положенного возраста — отправили на пенсию, где она, привыкшая нестись на работу в комбинации, не зажилась. Фёдор Фёдорович отогнал призраки прошлого. Теперь у него другая жизнь. Раньше была тёща, теперь — тесть.
…Первый вопрос, который он задал Миле после того как они побывали на даче у её отца, был: «А на какие, извини меня, средства существует пенсионер?» — «Папа много лет был адвокатом, — потупилась Мила, — вёл громкие дела. Наверное, сделал кое-какие сбережения». — «Немалые сбережения», — усмехнулся Фёдор Фёдорович, приученный вести деньгам счёт, к тому же крепко недавно потратившийся на машину.
Перед отъездом Мила поманила отца в кабинет — красивую, застланную коврами, комнату с потолком, обшитым чёрным деревом. До этого Фёдор Фёдорович видел такое только в музеях, в старинных усадьбах. Да ещё дома у одного драматурга-миллионера. Помнится, тот с гордостью называл потолок «фаустовским». Почему «фаустовским»? Неужто Фаусту нравились такие потолки? Фёдор Фёдорович стоял в прихожей и сквозь не до конца прикрытую дверь видел и слышал всё, что происходило в кабинете. «Папа, — сказала Мила, — уже июль». — «Ах, да-да», — старик выдвинул ящик стола, извлёк солидную пачку червонцев. «Тыща», — прикинул опытным взглядом Фёдор Фёдорович. Мила заграбастала всю пачку. «Это до сентября, — сказала она, — хоть буду знать, что в карты не проиграешь». — «Я редко проигрываю, — заметил старик, ласково потрепал Милу по начинающей седеть голове. — Как я понимаю, замужество пока не улучшило твоё финансовое положение?» — «Улучшит, — ответила Мила, — непременно улучшит, просто у нас сейчас много расходов». Фёдор Фёдорович ощутил стыд за извечные чёрные мысли. Было, было, признаться, подозрение, что небескорыстно полюбила его Мила. Он и пару сберкнижек припрятал в недоступном месте. И покупку машины представил как по меньшей мере приобретение океанского лайнера. «Гол как сокол», — помнится, сказал он Миле и обезоруживающе улыбнулся. Когда-то его мнимо-простодушная улыбка нравилась женщинам. На Милу, впрочем, его слова не произвели впечатления. Деньги, конечно, интересовали её, но не слишком. «Она за два года сделала для меня больше, чем любая другая женщина, — подумал Фёдор Фёдорович, — надо обязательно что-нибудь подарить ей. Кольцо, кулон, цепочку? И немедленно закончить со Светой!» Фёдору Фёдоровичу доставляли удовольствие благие порывы. Он чувствовал себя возвышеннее и чище. Единственно, взял за правило сразу не оглашать их. Знал, что собирается сделать человеку добро, но молчал, хоть и рвалось с языка. Проходило время, — как правило, не очень долгое, — и благой порыв переживал неизбежный отлив. «Да что ей мой жалкий кулон за полторы сотни? — спокойно подумал Фёдор Фёдорович, выруливая на Приморское шоссе. — При таком-то папаше?»
Какой-то он был разный, этот папаша. «Старик, больной старик, — подумал как-то Фёдор Фёдорович. — В чём душа держится?» Был дождливый летний вечер. Они застали его, завернувшегося в плед в кресле-качалке у камина. В камине горели бракованные буковые паркетины, которые продавали старику на дрова рабочие, возводящие поблизости дачный начальничий особняк. Надо думать, затруднений с материалом они не испытывали. Фёдор Фёдорович повертел в руках идеально-ровную, нежно-розовую, светящуюся изнутри деревяшку и, убей бог, не понял, почему она бракованная? Дефицитные буковые паркетины красиво сгорали — до последнего сохраняли форму, потом неслышно рассыпались белой золой. Бесцветные глаза старика были безжизненны, казалось, ничто ему не интересно. «Мало, — почему-то вдруг подумал Фёдор Фёдорович, — мало Мила у него берёт…»
Они, помнится, привезли на дачу иностранный журнал. Мила тогда штурмовала немецкий язык. Фёдор Фёдорович не верил, что есть люди, способные в зрелом возрасте начать изучать иностранный язык и даже несколько преуспеть в этом. Но Мила была таким человеком. До близкого знакомства с ней Фёдор Фёдорович не считал себя лентяем, но сейчас ему казалось — он бездельничал всю жизнь. Иногда он даже думал, не сдвинулась ли часом Мила, столь ненавистен был ей покой. В немецком журнале, половину страниц которого занимали фотографии обнажённых девиц, а другую половину — реклама товаров, в реальное существование которых Фёдор Фёдорович до конца не верил, — слишком уж были хороши, — Мила отыскала описание нового, изобретённого японцами, сосудорасширяющего лекарства. Оно, по её мнению, могло бы помочь отцу. «Не надо, — поморщился он, когда Мила, коверкая, видимо, слова, принялась читать ему по-немецки. — Я изучал этот язык ещё в гимназии». Фёдор Фёдорович положил в камин несколько паркетин, посмотрел на старика и удивился — так тот вдруг оживился. Безжизненные ещё мгновение назад глаза весело поблёскивали, на сухих пергаментных щеках играл румянец. «Что же за лекарство?» — растерялся Фёдор Фёдорович. Но, оказывается, не описание развеселило старика — фотографии девиц. Он выпростался из пледа, легко, словно резиновый чёртик, выскочил из кресла-качалки. Усадил их ужинать, достал коньяк. Уже Фёдор Фёдорович клевал носом, а тесть всё бодр, юн, остроумен.
Фёдору Фёдоровичу понравилось ездить к нему. Старик ухитрился посреди одной — неприютно-недоброй — жизни создать себе другую, где полыхал камин, толстые ковры скрадывали шаги, фаустовский потолок торжественно нависал чёрными балками. По одну сторону был залив, по другую — похожие на маленькие дворцы дачи. С веранды просматривалось серое или сияющее — в зависимости от погоды — пространство неба и воды. Старик говорил, у дач печальная судьба. Умирает хозяин, дети начинают делить, строить перегородки. Ни денег, ни умения содержать дом в порядке нет. Всё приходит в запустение. Продать тоже не могут, не знают, как деньги поделить. «Какая удача, — усмехался старик, — что у меня одна-единственная дочь. Тебе повезло, Федя».