Выбрать главу

И полетела неделя, показавшаяся Фёдору Фёдоровичу бесконечной, пока длилась, и вдруг съёжившаяся, как шагреневая кожа, до размеров нереального какого-то мгновения, когда истекла, когда вернувшийся советник повёз его в аэропорт.

Не приснилось ли всё это?

Ранние прогулки вдоль каналов, по которым поднимались в город разноцветные пластмассовые баржи, гружённые продуктами и овощами.

Странные спектакли в арендованном суперсовременном спортзале, от которых голова шла кругом.

Огромный — в аквариумах, в летающих шарах, в пеннобегущем из никелированных кранов пиве — рынок, вдоль рядов которого Фёдор Фёдорович бродил как заворожённый. Единственно было непонятно: куда уходит эта пропасть съестного? И каким образом восполняется в неизменной свежести, неизменном количестве на следующий день?

Вечерние выходы в город, какой вопреки ожиданиям не жил порочной жизнью, а целыми кварталами непробудно спал. Лишь одна улица — тротуар под стеклом, парник разврата — бесстыдно сверкала огнями, но ею владели расхристанные негры, наркоманического вида азиаты. Едва отбившись от кудрявого, куда-то его заманивающего подонка, Фёдор Фёдорович увидел неумолимо наплывающего, распахнувшего объятия, гигантского негра с сигарным окурком в зубах. Фёдор Фёдорович свернул со злачной улицы, неуверенно побрёл в сторону отеля вдоль чавкающего в ночи канала. Под одним из мостов почудился свет. Фёдор Фёдорович не поленился, поднялся на мост, посмотрел вниз. У костра покачивалась косматая длинноногая девица в обтягивающих металлических колготках, обмотанная какой-то мешковиной. Тут же горбились ребята в чёрных кожаных куртках, с подведёнными глазами, с каторжными причёсками. Фёдору Фёдоровичу запомнился взгляд девицы: уверенный, гордый, даже какой-то победительный. Чего не было в нём, так это смирения, раскаянья, юродства, неизменных спутников порока, отступничества.

Чего-то Фёдор Фёдорович не понимал. Что заставляет девицу, каторжных ребят столь вызывающе бездомничать среди отлаженной, благополучной жизни? Что заставляет остальных равнодушно проходить мимо, словно их это не касается? И что — при таком-то равнодушии! — заставляет этих остальных вылизывать булыжные мостовые, подстригать газоны и деревья, превращать рынок во вселенскую выставку провизии, производить совершенно ненормальное количество промышленной продукции, которая уже не помещалась в обычных магазинах, многоэтажных супермаркетах. Удешевлёнными излишками в дощатых окраинных балаганах торговали негры, индонезийцы, спившиеся бабы.

Фёдор Фёдорович, конечно, понимал, что в основном видит, так сказать, надводную часть айсберга. Где-то — на заводах, фабриках — трудятся в поте лица рабочие высокой квалификации, учёные что-то непрерывно изобретают, инженеры воплощают изобретения в металл, промышленники стараются как можно быстрее поставить новшество на поток, торговцы — заполнить им прилавки, убедить обывателей, что это на сегодняшний день самое лучшее.

И всё равно не верилось, что крохотный, стиснутый на отвоёванной у моря равнине, народ может столько всего производить! Какая-то была в этом несправедливость. Эх, их бы да на российские пространства!

Слоняясь по бесчисленным музеям, утомлённо присаживаясь на чёрные протестантские скамейки в аскетических безвитражных кирхах, Фёдор Фёдорович вспоминал, как писали когда-то о Европе русские писатели. Им виделся единый для Европы и России путь, они чувствовали себя здесь вполне своими, европейская культура была им едва ли не такой же родной, как русская. Фёдор Фёдорович был русским писателем нового поколения. Он ощущал себя бесконечно чужим в опрятной, рано просыпающейся стране с каналами, музейными мельницами, памятниками, изразцовыми фасадами, фантастическими рынками, дешёвейшей электроникой, террористами, взорвавшими в день его отъезда в ресторане бомбу. Россия и Европа предстали в его сознании несоединимыми. Он не понимал Европу, а потому ему оставалось жить, писать, как если бы вообще никакой Европы не существовало, или же ненавидеть её, ругать, как ненавидят, ругают малокультурные люди всё, что не могут понять. Странным образом это было связано с тем, что и в России, на родине Фёдор Фёдорович существовал в отчуждении. «Да русский ли я? — подумал он. — А если не русский, то кто? Не европеец же!» Тут хлынули привычные, обкатанные мысли, что отчуждение-то не добровольное, что просто невозможно принять за жизнь льющийся отовсюду бред. Как можно искренне любить, сострадать, работать, если унижен, оскорблён недоверием, отлучён? Если правда объявляется ложью, вражьими происками? Жить вопреки? А если нет сил вопреки? Это был замкнутый круг. «Да какое мне дело до России, Европы? Кто я? Что могу?» Фёдору Фёдоровичу сделалось невыносимо горько, словно он разом лишился родителей, проснулся в одно прекрасное утро сиротой. «А может, уже им родился?» — подумал Фёдор Фёдорович. Музеи он обошёл. Остались магазины… По возвращении Фёдор Фёдорович собирался запереться у тестя на даче, поработать, но сразу навалились дела, пришлось задержаться в городе. Выяснилось, что необходимо идти на собрание, давать окорот некоему Вяхилеву. Этот Вяхилев выдвигался на должность главного редактора в издательство, куда недавно перешёл из газеты Боря Супов. Такой главный редактор Боре не нужен! «Думаешь, я выступлю, его не назначат?» — «Ты или много пил за границей, или сильно поглупел, — поморщилась Мила, — выступление должно быть убедительным. Этому Вяхилеву уже давали понять, но он лезет». — «А если он будет на собрании молчать?» — «Он не будет молчать».

Вяхилев и в самом деле выступил. Как ни странно, речь его показалась Фёдору Фёдоровичу вполне разумной. Он говорил об опошлении халтурщиками от литературы сказок, былин, фольклора. Фёдор Фёдорович вспомнил, как сам однажды чуть не разбил телевизор. Показывали мультфильм. Кокетливая баба-яга, разложив на столе человечьи кости, воскликнула: «Гоц-тоц-перверцоц, что же ми имеем?» И всё это под невыносимую музыку… «Витязи, — застряло у Фёдора Фёдоровича в памяти единственное слово из вяхилевского выступления, — витязи, витязи…»

Он поднялся на трибуну. «Странное впечатление, друзья, произвело на меня выступление товарища Вя-хилева. Да, думаю, не на одного меня. Мы живём в напряжённейшей международной обстановке. Я только что вернулся из заграничной командировки. Видел орды фашиствующих молодчиков, газетные заголовки, спектакли, фильмы, исполненные зоологической ненависти к нашей стране — стране торжествующего социализма. Случись беда, кто — мифические витязи? — встанут на защиту наших завоеваний? Нет, современные парни в защитных гимнастёрках, вооружённые самым современным оружием. Ностальгия по витязям видится мне крайне несвоевременной. Погрязнув в спорах о змеях-горынычах, кощеях бессмертных, мы рискуем упустить из виду насущнейшие задачи, выдвигаемые перед нами временем. Так ли важны сейчас русалки, когда перед планетой стоит гамлетовский вопрос: быть или не быть? Оставим витязей вместе с дядькой Черномором на дне морском. У нас так редко бывают собрания. Неужели нам не о чем говорить? Да взять хотя бы издательские дела. Как, по какому принципу подбираются и назначаются кадры? Уж не по отношению ли к мифическим витязям? Пора, товарищи, покончить с такой практикой! Ужели оскудела наша писательская организация честными, порядочными людьми? Ужели нам отказано в праве самим выдвигать тех, кому мы доверяем, кто не оглядывается на витязей, а открывает новые имена, не боится печатать острые книги, уважительно относится к авторам?..»

Фёдор Фёдорович закончил выступление под аплодисменты.

Глава восьмая. Пророчество после события

Анна Степановна сидела у себя в кабинете, читала письмо от Феликса. Тот писал, что служит нормально, уже тридцать раз прыгал с парашютом, но сейчас работает наборщиком в типографии дивизионной газеты. Возможно, сразу после Нового года приедет в отпуск. Анне Степановне хотелось показать кому-нибудь письмо, поговорить о сыне, но… кому показать, с кем поговорить? На работе — некому, не с кем. Разве что дома — Поповой, соседке, которая иногда к ней заходила?