Выбрать главу

А сегодня утром жена спросила, что он думает о новой пьесе одного проворного драматурга. Несколько дней назад в театре была премьера. Жена присутствовала вместе с горкомовским начальством. Мнения, видимо, разделились. «Я помню Володьку поэтом, — сказал Фёдор Фёдорович, — у него ничего не получалось. Потом он сделался детским писателем, то же самое. Стал писать для взрослых, в издательстве не могли с ним закрыть договор! Это каким бездарем надо быть, чтобы не наскрести на одну книгу! Как же ему удалось в пятьдесят лет вдруг сочинить хорошую пьесу, а?» Жена угрюмо молчала. «Ну, хорошо, — продолжил он, видя, что она не вполне удовлетворена ответом, — представь себе руководителя, который поочерёдно разваливал всё, куда бы его ни ставили: сельское хозяйство, химическую промышленность, строительство. Где гарантия, что он не развалит, к примеру, коневодство?» — «Ты не прав, Фёдор. В пьесе много интересного, там поставлены очень серьёзные вопросы». Фёдор Фёдорович явственно вспомнил остренький Володькин носик, угодливую физиономию, непрестанные жалобы на безденежье, злую судьбу. «Нам бы вы-ы-жить», — без конца тянул Володька любимую присказку. Выжил. И даже купил машину. Настроение у Фёдора Фёдоровича испортилось. «Как ты не понимаешь, — сказал он жене, — человек идёт в театр, берёт в руки книгу потому, что испытывает потребность прибавить что-то к своему духовному опыту, сделаться в нравственном отношении чище, честнее. А подобные пьесы, книги, наоборот, оглупляют людей, делают их хуже, не добавляют к их духовному опыту ничего, кроме изумления: да как же удалось этим халтурщикам добиться, чтобы такую муть поставили на сцене, напечатали? Как же они так всех облапошили? Зачем вообще ходить в театры, читать книги?» — «Ты злишься, Фёдор, оттого, что его пьесу поставили, а твою нет. Откуда в тебе эта категоричность, ты ведь не смотрел спектакль? Как же ты можешь, ведь это твой товарищ?» — «Да не товарищ он мне! Впрочем, у меня есть товарищи и похуже. Литературе он не товарищ, вот в чём дело!» — «А ты, Фёдор, ты с такими взглядами — литературе товарищ? Ни о ком не скажешь доброго слова. И ведь всё за глаза. Нет, чтобы честно, в открытую… Чего же не поднимешься, не выступишь…» — «Не знаю, чей я товарищ! — заорал Фёдор Фёдорович. — Пусть я только на кухне храбрый, пусть вообще неудачник и дерьмо, да только, видишь ли, я чувствую, что литература, а что не литература, что правда, а что ложь. Это моя беда, мой крест, не чувствуй я, насколько бы легче жилось и писалось…» Он смолк, как подстреленный. Господи, зачем он это говорит? И кому? Подобные речи всегда имели обратный результат. Теперь жена окончательно утвердится в мысли, что Володькина пьеса хороша, а муж злобствует потому, что завидует. Фёдор Фёдорович вышел из комнаты.

Ему было за сорок. В разных театрах, в основном периферийных, шли две его пьесы. Они эпизодически возникали в репертуарах в самых длинных промежутках между красными датами. Естественно, это никоим образом не облегчало проникновения на сцену следующих пьес. Помимо пьес, Фёдор Фёдорович сочинял повести и рассказы, что не прибавляло к славе драматурга, которой у него не было, славы прозаика. Была в его личности некая лёгкость, не позволяющая редакторам, режиссёрам, должностным лицам относиться к нему ни с заинтересованным уважением — Фёдор Фёдорович не служил, не занимал поста, ни с опасением — как к жалобщику и склочнику. За Фёдором Фёдоровичем закрепилась репутация «отличного» парня, которому можно давать отлуп по-свойски, он всё поймёт, всё стерпит. И сейчас, как и десять, пятнадцать лет назад, он ходил по редакциям, завлитам, отделам и управлениям культуры, своими руками переносил рукопись или пьесу с одного начальственного — или не очень начальственного — стола на другой. Без него рукописи, пьесы лежали на столах недвижно. Никому как-то в голову не приходило, что их надо читать, публиковать, ставить на сцене. На худой конец — возвращать автору, но не держать, не держать в шкафах, на столах и полках! Иногда Фёдору Фёдоровичу казалось, исчезни он, угоди в тюрьму, забудься в летаргическом сне и объявись, скажем, года через три, он бы обнаружил свои дела совершенно в том же состоянии, в каком оставил. В лучшем случае некоторые из знакомых вяло полюбопытствовали бы, где это он пропадал. Фёдор Фёдорович как бы не существовал в литературе, вернее, существовал, когда лишь сам напоминал о себе, вынуждал занимающихся литературой по долгу службы на неизбежные ответные действия: рецензирование его рукописей, прочтение, обсуждение пьес и т. д. То было мучительное, «нулевое» существование на грани забвения при жизни. Так вполне могло продолжаться до самой смерти. И в то же время Фёдор Фёдорович на что-то надеялся. Иногда среди ночи его вдруг охватывала горячка: чудились какие-то, в том числе международные, премии, ведущие театры дрались из-за его пьес, известнейшие кинорежиссёры сбивались с ног, разыскивая Фёдора Фёдоровича, вымаливая сценарий. Ворочаясь без сна, сбивая ногами одеяло, Фёдор Фёдорович готовился начать с утра новую жизнь. Да, он опаздывал: слишком мало работал, слишком много выпивал, преступно тратил время, гремел на кухне, безвольно плыл по течению, когда требовалось действовать. Но он догонит, наверстает! До почестей, славы, признания, казалось, рукой подать. Стоит только сделать несколько правильных шагов и… Дух захватывало. Мелькало, впрочем, сомнение: да о такой ли славе, равноценной всеобщему презрению, он мечтал в молодости? Но Фёдор Фёдорович гнал сомнения. Лучше такая слава, нежели нынешнее его прозябание. Он просыпался с головной болью, разбитый, равнодушный ко всему на свете.

Однако мыслишка выдвинуться на служебном поприще — тогда-то уж литературные дела пойдут куда бодрее — не оставляла Фёдора Фёдоровича. Единственно, не хотелось начинать с обычного — суетиться, шестерить перед начальством. Годы немалые, да и тесновато вокруг начальства. Хотелось утвердиться серьёзно, весомо, чтобы сразу в дамки. Фёдор Фёдорович, как ему казалось, неплохо себе представлял механизм выдвижения на служебно-литературные вершины. Это-то знание, однако, и мешало им воспользоваться. На собраниях, заседаниях, совещаниях Фёдор Фёдорович раздваивался. Со стороны казалось, его не очень-то занимает происходящее. Но это было не так. Часто словно пружинка распрямлялась в нём, выскакивал табакерочный чёртик — встань, выступи, надо! Фёдор Фёдорович мысленно режиссировал собранием, знал, что, когда, в каких выражениях сказать, чтобы повести собрание за собой, выразить общую, витающую в воздухе мысль — одновременно порадеть о чистоте литературы (это нравится всем), но и никого не обидеть, чтобы честные, желательно даже горькие слова были произнесены, но вне связи с конкретными виновниками сложившегося положения (это нравится начальству). Фёдор Фёдорович уже слышал свою блистательную ироничную речь, но… продолжал молчать. То была не робость — с чего это ему робеть перед сидящими в зале? — но странная, необъяснимая апатия. Что-то надломило Фёдора Фёдоровича. Его силы, гражданский темперамент пропадали втуне. Да, Фёдору Фёдоровичу хотелось славы и власти, но одновременно он знал им цену, она была призрачной. Сколько имён после смерти впадало в ничтожество. Неужто же посмертное ничтожество — ответ на незаслуженно сладкую жизнь? А сколькие при жизни, лишившись постов, проваливались в безвестность? Не лучше ли не суетиться, довольствоваться тем что есть? А что, собственно, есть-то? Фёдор Фёдорович понял: для желающего преуспеть доскональное знание механизма выдвижения губительно. Всегда должен присутствовать элемент непредсказуемости, игры, риска. Знание напрочь лишает человека непосредственности, неприлично обнажает его намерения, отбивает охоту у тех, от кого это зависит, ему помогать. Слишком всё ясно. В таком деле хочется творить, поднимать из ничтожества. А тут словно кто-то приходит и заявляет: «На всё готов! На любые гадости, подлости! Только дайте кусок пожирнее!» Кому нужен такой подонок? От него в гневе отвернутся и будут правы. Есть, конечно, другой путь — критиковать то, что изменено быть не может, но что всех злит. Скажем, взойти на трибуну, да и поругать на голубом глазу самого высокого из присутствующих начальников. Ничего, пусть послушает! Или вдруг ополчиться на директоров издательств, главных редакторов журналов, печатающих друг друга, своих друзей, детей и родственников. Или заорать: а посмотрите-ка, товарищи, кто у нас ездит за границу? Одни и те же! Доколе? Но и сделаться крикуном было не так просто. Во-первых, крикунов хватало. Во-вторых, Фёдора Фёдоровича бы подняли на смех: молчал-молчал, а тут на тебе! Он был абсолютно — выверенно — гладок, а потому неинтересен. Что за необходимость выдвигать очередное воплощённое ничтожество? «А может, всё потому, — размышлял Фёдор Фёдорович, — что я не могу относиться к этому серьёзно? Но тогда к чему в жизни относиться серьёзно?»