Кадзи не шелохнулся.
«Центр тяжести перенес на правую ногу, — отметил он про себя. — Значит, левша. Ну да, ведь рабочих он бил левой… Окадзаки, конечно, уже проинструктировал его: приехал, мол, новичок, в нашем деле ничего не смыслит, гони его подальше…»
— Что у вас за подход — не знаю и знать не хочу! Но если вы будете избивать рабочих, мы просто не станем их к вам направлять.
Кадзи самому понравился этот твердый ответ, и он улыбнулся. Надзиратель стиснул кулаки. «Петух бойцовый», — подумал Кадзи и опять улыбнулся, но тут же сообразил, что и сам он, наверно, выглядит не лучше.
И тут неожиданно выступил Окидзима. Громовым голосом он обрушился на рабочих. Он говорил на китайском.
— Не хотите — можете не работать! С завтрашнего дня можете не выходить. Валяйтесь себе целый день, режьтесь в кости, бездельничайте! Но когда другие сядут жрать, будете сосать лапу! А в рудник возвращаться и не думайте. Пока я здесь, ноги вашей тут больше не будет!
Фигуры неловко зашевелились, но никто не сказал ни слова.
Надзиратель постепенно успокоился. Он первым отвел взгляд, скрещенный, как шпага, со взглядом Кадзи, шумно сплюнул и исчез в чернильной темноте штрека. Рабочие неторопливо взялись за инструмент.
У выхода из штольни Окидзима остановился.
— А ты, право, комик, Кадзи!
— Что во мне смешного? — вспыхнул Кадзи.
— Я таких только на сцене видел.
В проходной они прошли мимо Окадзаки. Он проводил их взглядом и ничего не сказал, хотя рядом с ним на столе стоял судок с обедом и запиской: «Для господина Кадзи из отдела рабочей силы».
Шел четвертый час дня. Солнце клонилось к западу, но палило немилосердно. От нагретой листвы в воздухе стоял дурманящий аромат.
— Кто я такой? — заговорил Кадзи, покосившись на Окидзиму. — Во всяком случае, не надсмотрщик над заключенными. Я «счастливчик», помышляющий об обращении с себе подобными как с людьми. А счастливчики всегда наживают себе врагов, с этим ничего не поделаешь. Комедия это или трагедия — я спорить не стану, мне все равно.
Окидзима ничего не ответил, только в уголках его губ задрожала снисходительная улыбка.
Митико стояла в прихожей у груды свертков. Все это принесли трое мужчин и, как она ни отказывалась принять, оставили.
Один из них — тот, с усиками, которого она встретила тогда в отделе Кадзи. Он без умолку говорил, угодливо улыбался, расточал приторные и косноязычные любезности ей и Кадзи, нагло шарил глазами по ее фигуре. Как приехал Кадзи, говорил он, рабочие стали лучше работать. Благодаря Кадзи и у них, подрядчиков, работа пошла гладко. Есть, конечно, кое-какие мелочи, которые, может, не нравятся господину Кадзи, но все же они просят его «не покидать их и руководить ими как следует…» Митико слушала, ежилась под бесцеремонными взглядами и ждала, когда они наконец уберутся.
Они принесли большой пакет сахара, две трехлитровые бутыли саке, мешок муки и три куска полотна. В пакет с сахаром они сунули пухлый конверт. «От Усиды, Кобаяси и Канэды» — было написано на нем. Она осторожно открыла конверт и тут же положила назад. Там было пять новеньких ассигнаций по сто иен. Она испугалась, хотя механически подсчитала, что это больше четырехмесячного оклада Кадзи; даже с надбавкой за работу на производстве все равно больше трехмесячной получки. А для бывшей машинистки Митико это был целый капитал!
Но что скажет Кадзи? Он вспылит: «Зачем приняла?» Она действительно виновата. Могла бы выпроводить их. Пусть даже сахар по нынешним временам драгоценность. Кадзи так любит сладкое, а из этого сахара и муки можно приготовить уйму вкусных вещей. Полотно теперь тоже редкость. Ведь придет время, когда оно понадобится… А на бутыль с саке будут с вожделением смотреть все сотрудники отдела, когда она и Кадзи пригласят их на новоселье. Вопрос только в том, как на все это посмотрит сам Кадзи…
Вечером Митико пошла встречать Кадзи. С маленькой улочки, соединявшей разбросанные по роще домики японского персонала, сквозь деревья просматривались светло-кремовая стена и красная крыша их дома, и это зрелище неизменно наполняло душу Митико счастливой гордостью. Кругом росли акации. Как чудесно они пахнут! И как чудесна жизнь вообще! Как счастлива она, Митико. Она любит эту узенькую улочку, любит свой дом, эту необычную жизнь в горах. И если сейчас, в эту минуту, ей чего-то не хватает, так только одного
— Кадзи, чтобы он был рядом, и чтобы она могла пойти с ним по этой улочке навстречу косым лучам, пробивающимся сквозь деревья, и выйти на открытый склон, откуда видно, как садится за гору огромное багровое солнце… По утрам Кадзи трудно разбудить: сколько его ни тряси, сколько ни целуй, он не хочет просыпаться и бормочет: «Еще пять минут», «еще три минуты…» Затем он вскакивает, на ходу проглатывает завтрак и мчится на рудник, словно ее, Митико, не существует, а возвращается, когда роща уже тонет в ночном мраке… Но все равно она счастлива.
Она готова ждать. Ждать каждый день. Ждать сколько угодно. Он пошел на эту работу ради того, чтобы они были вместе, и она будет ждать.
По улочке от рудника потянулись служащие. Митико поспешила домой и принялась готовить ужин. На душе стало неспокойно. Ей надо было сию же минуту сказать Кадзи что-то очень важное, хоть она и не знала, что именно. Она понимала, что ее гнетет; это, конечно, подношения, эти свертки в передней, которые она осмелилась принять. Один за другим мимо окон проходили соседи. А Кадзи все не было.
Лучи заходящего солнца роняли на землю сквозь ветви акаций последние яркие блики. Сумерки здесь, в горах, поднимались с земли, как легкий туман, неверный, бледно-сиреневый, а потом все вдруг тонуло в густой тьме. С тревожным криком пролетела запоздалая птица. В рощу прокрадывалась ночь. С каждой минутой сгущается мрак и наконец становится таким плотным, что поглощает все — и силуэты деревьев и тени прохожих…
Сладкая грусть овладевает Митико в эти мгновения. Ей и больно и радостно ждать, считать эти минуты, часы ожидания. Трепетно сжимается грудь. Это душа рвется куда-то далеко, за своей мечтой из серых будней…
Митико направилась вниз, к конторе рудника. Вот сейчас покажется Кадзи. Она подбежит к нему и обнимет. И Кадзи забудет, как он устал, а Митико — как грустила и ждала его.
Она пристально вглядывалась в темную дорогу и так добрела до самой конторы.
В помещении отдела рабочей силы горел свет. В огромной комнате сидели Кадзи и Чен. Остальные давно ушли.
— Иди домой, Чен, — предложил Кадзи. — Дома тебя, наверно, заждались.
Отщелкав на счетах очередную выкладку, Чен улыбнулся:
— Э-э, матушка только рада сверхурочной работе — получка будет больше.
Поденная ставка у Чена была полторы иены, хотя работал он лучше, чем японцы, которым платили две с половиной. Пожалуй, даже лучше самого Кадзи, у которого только основной оклад был сто двадцать иен. Почерк, во всяком случае, у Чена был красивее, а в работе на счетах с ним никто не мог сравниться. Если бы лозунг «сотрудничества пяти наций», провозглашенный при создании Маньчжоу-Го, получил настолько широкое толкование, что его можно было трактовать как «равенство наций», да еще при равной оплате за равный труд, Кадзи, вероятно, охотно поменял бы местами Фурую с Ченом.
— Без сверхурочной работы не прожить?
— Никак. На паек ничего не дают, кроме гаоляна и жмыхов. А потом, матушка копит деньги — хочет перед смертью съездить на родину в Шаньдун в хорошем платье.
Чен застенчиво улыбнулся, аккуратно сложил папки с бумагами и положил их на стол Кадзи.
— Еще будет что-нибудь?
— На сегодня хватит. Иди домой, пожалуйста. Меня не жди.
Чен начал убирать со стола.
— А почему матушка так стремится на родину?
Чен пожал плечами.
— Когда покойный отец приехал сюда из Шаньдуна, мать примчалась за ним. Ее старшая сестра будто бы очень рассердилась: зачем ей нужен нищий жених? Но покойный отец, когда матушка приехала к нему, послал в Шаньдун выкуп за нее — пять иен. Правда, муж старшей сестры требовал пятьдесят, но у отца не было таких денег, и он послал только пять… Тогда из Шаньдуна в Маньчжурию народ валом валил, вот и отец поехал. Все-таки молодец, хоть пять иен сумел послать, правда?