И все-таки он вел счет. Внутри себя он чувствовал потребность иметь полное представление о происходящем и наблюдать доказательство того, как связаны время и наказание в его собственной жизни. Возможно, чтобы гарантировать себя от слишком частых наказаний, или, может быть, чтобы лучше знать, каким ученикам это было необходимо много раз, или, может быть, просто из потребности упорядочить время, или, может быть, повинуясь определенному желанию, или же по всем этим причинам сразу.
Отметки Х.-К. Андерсена, точки Мадвига, символы Биля. Нечто, связанное со временем, улучшением, контролем, воспоминаниями. И желанием.
Как будто часть их природы пыталась остановить другую часть. Вести своего рода наблюдение за ней.
Все они подвергали себя определенному риску, делая эти заметки, особенно Биль. Казалось, что какая-то часть его стремилась к разоблачению.
Как будто это разоблачение было частью всего замысла.
В датской школе запрещено бить учеников, тогда уже было запрещено, этот запрет действовал со времен циркуляра Министерства образования о мерах по обеспечению порядка в школах от 14 июня 1967 года, сменившего циркуляр от 1929 года (с дополнениями 1945 года), в котором утверждалось, что учителя должны трогать учеников как можно меньше, чтобы не возникало недоразумений, желательно только в связи с хорошей оплеухой.
Датские частные школы подчинялись общему датскому школьному законодательству, более восьмидесяти процентов их расходов покрывалось дотацией государства. Регулярно, несмотря ни на что, наказывая учеников физически, школа и в первую очередь Биль подвергали себя риску – он не мог не понимать этого. Ученики же не осознавали этого, как и родители, школа была закрыта от окружающего мира: о происходящем внутри знали на самом деле только мы, учившиеся в ней. И даже мы пребывали в некотором неведении. О том, что происходило в кабинете Биля, или в кабинете Фредхоя, или на уроках Карин Эре, не говорили, это оставалось между учителем и учеником.
И тем не менее, хотя так мало людей было в курсе дела, они должны были знать, что подошли очень близко к краю.
Я позвал его по переговорному устройству.
Это была серая коробка, я видел ее и раньше, хотя не обращал на нее особого внимания, размером она была не более телефона. На ней были бороздки, в которые надо было говорить и через которые надо было слушать, и пронумерованные кнопки, всего шестьдесят три, очень маленькие. На столе лежал напечатанный на машинке список, где было написано, какому номеру какое помещение соответствует, похоже было, что имелись кнопки для всех помещений в школе.
Из аппарата выходили три провода: один шел к контакту, это было электричество, второй шел к коробке на стене и, должно быть, был связан с громкоговорителями во всех школьных помещениях, третий шел по полу вдоль панели, потом вверх вдоль двери и выходил через стену. В коридоре он, должно быть, уходил в потолок, наискосок, через стену, и шел к часам с маятником «Бюрк», от которых шел импульс, когда должен был звенеть звонок с урока и на урок.
Когда установили громкоговорители, Биль сказал одну вещь – это было во время утреннего пения,- он сказал, что звук у электронного звонка более приятный.
Напротив номера 23 на листке было написано «Частная квартира», я нажал на эту кнопку, кнопка застряла, но ничего не изменилось. Сверху были два контакта, темный и чуть светлее. Когда я нажал на более светлый, я попал в квартиру Биля.
Сначала ничего не было слышно, только шипение, но тем не менее я был уверен, что попал в его квартиру.
Невозможно было представить себе, как там все выглядит, никто никогда там не был, мне показалось, что там должны быть большие комнаты и свет. Ощущение, что это дом, даже сейчас, когда его дети выросли, было очень явственным. У него было трое детей, все они были учителями, работали в школе, они были бледные и тихие, как будто им в свое время не хватило света. И тем не менее его дети. Я вслушивался, я оказался в семье.
Потом раздался стук одного фарфорового предмета о другой, чашку поставили на блюдце, очень близко от моего уха. Он откашлялся. Он был один, я слышал это. Он и понятия не имел, что я слушаю его. Так уж было устроено это оборудование, можно было слушать, притом что тебя самого не слышно. Так он и сам, наверное, сидел и слушал, что происходит в классах.
Я нажал на темную кнопку, и под бороздками зажглась маленькая зеленая лампочка.
– Извините,- сказал я.
Сначала стало совсем тихо. Потом я почувствовал, что он подошел вплотную к микрофону.
– Питер,- сказал он.
Он был великолепен. Почти никакой реакции, он просто спокойно наклонил голову и принял на себя вызов.
– Надеюсь, я не помешал,- сказал я.
– Ты один?
На этот вопрос я не ответил.
– У меня есть одна бумага, которую мне бы хотелось вам предъявить,- сказал я.
Он пришел через минуту, один, он был в подтяжках. Те же серые брюки, что и всегда, и белая рубашка, но без пиджака. Свои часы он переложил из пиджака в карман брюк – была видна цепочка.
Он остановился посреди комнаты. Наверное, никогда до этого не было так, что он входил в дверь, а кто-то другой уже ждал его.
Он зажег свет, сразу же нашел глазами бумагу, он все время знал, что речь пойдет о ней.
– Дай ее мне,- сказал он.
Я протянул ему список. Он сложил его и порвал, снова сложил и снова порвал, и снова сложил и порвал, и положил обрывки в карман.
– Это вы разрезали мой портфель? – спросил я.
Он не ответил, это уже и было само по себе ответом.
Я снова дал ему список.
– Это копии,- сказал я,- фотокопии, оригинал я только что убрал назад в ботинок, дома у меня есть еще копии.
Он напряженно ждал.
– Если Совет по вопросам охраны детства увидит его,- сказал я,- с соответствующими разъяснениями, то они обратятся в Министерство образования. Они захотят встретиться с вами, школьным советом и родительским комитетом. А потом они начнут допрашивать всех учеников из списка и доберутся до Карстена Суттона, а потом и еще дальше – до Йеса Йессена, и меня тоже будут допрашивать, будет длинный ряд очных ставок, которые приведут к катастрофе,- что можно сделать, чтобы избежать этого?
Это было невозможно вынести. Всю свою жизнь он трудился, борясь за эту школу – как это было известно из его мемуаров – и чувствуя, что его деятельность соответствует духу времени и вечным ценностям. Он внутренне был убежден, что делает это во имя добра. И тем не менее все закончилось так.
Трудно было сказать, чья это ошибка, даже сегодня я этого не знаю, даже управление едва ли оказалось бы в состоянии распутать нити и определить, чья это вина.
У него был измученный вид. В свое время он часто говорил нам о Боге. Но я думаю, что ему никогда до настоящего момента не приходилось так ясно ощущать, как над ним брали верх какие-то намерения или какой-то план, более значительный, чем он сам.
Он оказался перед лицом того, что, как он сам говаривал, было отвратительнее всего на свете,- замалчивание и сомнение. На него было невозможно смотреть. Он считал, что всю свою жизнь боролся за добро. И вот что получилось.
– Я хочу, чтобы меня усыновили,- сказал я.- «Материнская помощь» сделает запрос о характеристике на меня. Я бы хотел попросить, чтобы она не была уж очень плохой.
Он ничего не ответил, а повернулся и ушел, оставив меня одного. Я задержался там только на минуту, немного посидев, глядя на небо. Потом я ушел – ведь это был его кабинет, у меня не было никакого права там быть.