Ибо, пока девушка шла рядом с мужчиной, опираясь на его руку, пока они вместе улыбались и с любовью глядели друг на друга или останавливались, чтобы посмотреть на парящих чаек и на вечно изменчивую панораму оснеженных канадских гор, на их пушистые густо-синие провалы, или прислушаться к торжественной звучности раскатистого рева грузового теплохода (именно из-за всего этого свирепые енохвиллпортские олдермены и воображают, будто их город красив сам по себе, и, может быть, они не так уж и ошибаются), к гудку парома, который наискось пересекал узкий внутренний залив, направляясь на север, какие только воспоминания не пробуждались у бедняги солдата, в сердце обездоленных, одряхлевших и даже (как знать?) у конных полицейских – и не только о юной любви, но и о влюбленных, подобно этим исполненных такой любви, что они боялись потерять хоть секунду из времени, которое им дано провести вместе?
И все же лишь ангел-хранитель этой пары мог бы знать (а у них, несомненно, был ангел-хранитель) то самое странное из всего странного, о чем они думали, но, впрочем, они столько раз говорили об этом прежде, и особенно, если выпадал случай, именно в этот день года, что каждый, разумеется, знал, о чем думает другой, а потому для нее не были неожиданностью – но лишь чем-то вроде вступления к священному ритуалу – слова мужчины, когда они вышли на главную лесную аллею, где сквозь укрывающие их от ветра ветви порой можно было разглядеть, точно обрывок нотной записи, фрагмент подвесного моста.
– Это был совсем такой день, как сегодня, – день, когда я пустил плыть кораблик. Это было двадцать девять лет назад в июне.
– Это было двадцать девять лет назад в июне, милый. И это было двадцать седьмого июня.
– Это было за пять лет до твоего рождения, Астрид, и мне было десять лет, и я пришел в бухту с моим отцом.
– Это было за пять лет до моего рождения, и тебе было десять лет, и ты пришел на пристань со своим отцом. Твой отец и дед вместе сделали тебе кораблик, и он получился отличный – десять дюймов в длину, хорошо отлакированный и склеенный из планок, взятых из твоего авиаконструктора, и у него был новый крепкий белый парус.
– Да, это были бальсовые планки из моего авиаконструктора, и мой отец сидел рядом со мной и говорил мне, что написать в письме, которое я в него положу.
– Твой отец сидел рядом с тобой и говорил тебе, что написать, – засмеялась Астрид, – и ты написал:
Здравствуйте!
Меня зовут Сигурд Сторлесен. Мне десять лет. Сейчас я сижу на пристани в Фирнот-Бей (графство Клэллем, штат Вашингтон, США), в пяти милях к югу от мыса Флаттери по тихоокеанскому берегу, и мой папа тут рядом говорит, что мне написать. Сегодня 27 июня 1922 года. Мой папа – лесничий Национального парка Олимпик, а мой дедушка – смотритель маяка на мысе Флаттери. Рядом со мной стоит маленькая блестящая лодочка, которую вы сейчас держите в руке. День ветреный, и папа говорит, чтобы я пустил лодочку в воду, когда я вложу в нее это письмо и приклею крышку, а это бальсовая дощечка из моего авиаконструктора.
Ну, мне нужно кончать письмо, но прежде я хочу попросить, чтобы вы написали в «Сиэтл стар», что вы ее нашли, потому что с этого дня я буду читать эту газету и искать в ней заметку, кто, когда и где ее нашел.
Большое спасибо.
– Да, и тогда мы с отцом положили письмо внутрь, и приклеили крышку, и запечатали ее сургучом, и спустили кораблик на воду.
– Ты спустил кораблик на воду, и шел отлив, и потащил его в море. Его сразу подхватило течение, и ты следил за ним, пока он не скрылся из виду.
Теперь они вышли на поляну, где в траве резвились серые белки. Там стоял чернобровый индеец, всецело поглощенный благим делом, – у него на плече сидела толстая черная белка и грызла воздушную кукурузу, которую он доставал для нее из бумажного мешочка. И они вспомнили, что надо купить арахиса для медведей, чьи клетки располагались неподалеку.
«Ursus horribilis»; теперь они бросали арахис грустным неуклюжим сонным зверям (впрочем, эти двое гризли были вместе и даже обладали чем-то вроде дома), настолько сонным, что, может быть, они даже не сознавали, где находятся, и все еще грезили о буреломе и зарослях голубики в Кордильерах, которые Астрид и Сигурд снова видели сейчас в просветах между деревьями прямо перед собой по ту сторону бухты.
Но разве они могли не думать о кораблике?
Двенадцать лет странствовал он. В зимние бури и на солнечных летних валах какие только движения прилива не играли с ним, какие только морские птицы – буревестники, бакланы, поморники, устремляющиеся за бурлящим следом корабельных винтов, темные альбатросы этих северных вод – не кидались на него с высоты, и теплые течения лениво несли его к суше, и голубые течения увлекали его следом за тунцами, туда, где белыми жирафами вставали рыболовные суда, или дрейфующий лед швырял его взад и вперед у дымящегося мыса Флаттери. Быть может, он отдыхал, покачиваясь в укрытой бухте, где касатка взбивала пеной глубокую прозрачную воду; его видели орлы и лососи, тюлененок глядел на него изумленными круглыми глазами – и все лишь для того, чтобы волны выбросили кораблик на берег в дождливых отблесках предвечернего солнца, на жестокие, обросшие ракушками скалы и оставили в мелкой лужице глубиной в дюйм, чтобы он перекатывался с боку на бок, точно живое существо или бедная старая жестянка, вся избитая и вышвырнутая на пляж; они поворачивали его, снова крутили, оставляли на камнях и снова выбрасывали еще на ярд выше или затаскивали под сваи одинокой посеревшей от соли лачужки, и он всю ночь доводил до исступления рыбака с сейнера своим жалобным тихим постукиванием, а на темной осенней заре его уносил отлив, и он опять пускался в путь над океанскими безднами и под раскаты грома причаливал к неведомому, страшному и неприютному берегу, который известен лишь ужасному Вендиго, и там даже индеец не мог бы найти его – непривеченного, заблудившегося, а потом он вновь уносился в море с великим клокочущим черным январским приливом или с огромным спокойным приливом под полной летней луной, чтобы продолжать и продолжать свое плавание…