Неутомимый Наливкин преподает в первых русско-туземных школах, читает курс местных языков в Ташкентской учительской семинарии, выпускает учебники, пособия, всячески содействует делу народного просвещения в крае[2].
Каким бы предстал перед Наливкиными в пору их нанайского подвижничества юный Усман? Кем он был тогда, мусульманский мальчишка, живущий в бедняцкой части Каптархоны?
Пусть не покажется это странным, утверждают Наливкины, но особенно душевное отношение к детям мы встретим именно в семьях неимущих, перебивающихся с лепешки на жидкий чай. Едва ребенок начнет понимать речь, он делается участником разговоров, ведущихся взрослыми. От него не скрывают решительно ничего, говорят обо всем и обо всех, все называя своими именами. Детей откровенно балуют, делают им всевозможные поблажки, сквозь пальцы глядят на проказы. И тут своя философия, свой, если хотите, бедняцкий кодекс поведения. У богатых людей, рассуждают безземельные, безлошадные, часто бездомные, есть земля, сады, лошади, бараны, ко всему этому они привязаны не меньше, чем к семьям своим и чадам… А бедняку только и остается богатства, что дети.
И маленький Усман слушает. Первое, что он постигает очевидно. — они бедны. Только одетые в разноцветное тряпье странствующие длинноколпачные монахи-каляндары, проходящие иногда через кишлак, наверное, беднее их. А может, нет. Каляндары всегда веселы, всегда возле них смех, и шутки, и веселье, а в доме редко когда смеются, говорят все время о долгах, о еде, о дровах, об обуви… Иногда он просыпается в потемках от детского плача и видит: мать качает возле себя в колыбельке маленькую сестренку Назиру, говорит с ней быстрым шепотом, успокаивает, кормит грудью. Он вдруг думает: очень хочется есть… И засыпает. Есть ему хочется постоянно, даже ночами, даже во сне. Но он никогда не подаст об этом и виду, не заикнется тем более. Ибо нет большего стыда, чем это. Так он воспитан, так принято у мусульман.
Невесело дома. То ли дело улица. Тут озорная возня с друзьями в теплой, уютной, как пух, пыли, шумные игры в бабки, в камешки, в прятки, в пускание змея или в «белый тополь». А то вдруг пожалуют верхние мальчишки из верхней Каптархоны, явятся ватагой, начнут по обыкновению задираться, надо встретить их как следует. не струсить, главное — забросать комками сухой глины, пылью, заставить бежать с позором и — гнать, гнать наверх, до самой мечети, дразнясь и улюлюкая им вслед.
Лобастый, стриженый Усман обычно останавливался первым, говорил, трудно справляясь с дыханием: «Хватит… пошли назад».
Он не любил верхнего кишлака, как не любили его все нижнекаптархонские мальчишки. А чего, спрашивается, в нем хорошего? Мечеть одна — и все. Тамошние пацаны только из-за дувалов храбрецы орать — в чистое поле, на честную битву их халвой не выманишь. Взрослые сверху — не лучше: вор на воре. Воду летом и осенью воруют у нижних дехкан. Арык-то один на всех, на верхних и на нижних. Вот они и пользуются, потому что сидят наверху, в голове арыка, воруют воду… Взрослые постоянно ругаются из-за воды, ходят — верхние к нижним, нижние к верхним — узнавать: кто кого на этот раз надул с водой. До кетменей, бывало, дело доходит, до крови, до убийства смертного…
Мальчишки не торопясь возвращаются на прежнее свое насиженное место. Обсуждают с азартом: как они этих-то, верхних крикунов… Пусть еще сунутся только, ворюги… Идут босые, потные, грязные как черти, довольные. Увидели переходящих дорогу с тяжелой поклажей, ровно покачивающихся на ходу верблюдов, закричали разом:
— Верблюды, верблюды!
— Горькие верблюды!
Долго смотрели вслед маленькому удалявшемуся каравану.
Усман вдруг вспомнил прошлогодний базар в Алты-арыке, тоже звеневший колокольцами верблюдов, оравший ослиными трубными голосами, бурливший как пестротканое сказочное море — из бабушкиных историй. Будто наяву, услышал он острый запах кунжутного масла, на котором тут же, на базаре, приготовлялись удивительные разные снеди — пальчики оближешь, услышал гул торгующегося люда, стук кузнечных молотков, ржание коней. Удивительный был это мир — лавки, лавчонки из дранок и камыша, навесы из камышовых плетенок на тоненьких подпорках из таловых жердей. Тут работали и торговали одновременно кузнецы, шорники, седельники, портные, серебряники, медники. Вперемежку с ними — касабы (мясники) и бакалы (мелочные лавочники), продающие мясо, дыни, морковь, перец, лук, масло, рис, табак. Вот лавочки с книгами. Рядом варят и продают пельмени и пирожки. Там выделывают шубы. Вон кудунгар толстой карагачевой колотушкой отбивает яркий, с замысловатым узором атлас. А неподалеку мадда, весь в поту, с вытаращенными глазами, размахивая руками и бия себя в грудь, ходит большими шагами взад и вперед и не своим голосом выкрикивает биографию какого-то мусульманского святого. Вдоль узенькой улочки — целый ряд лавчонок с войлоками, волосяными арканами, шерстяными мешками. Бежит по ней продавец халвы, орет во все горло: «Щакар-дак!» («Как сахар!»), а в ответ ему с другого конца доносится: «Муз-дак! Шербет!» («Шербет! Холодным как лед!»).
2
Он примыкал одно время к крылу революционной социал-демократии, был замечен Лениным, увидевшем в бывшем офицере царской армии «явление персонального перехода от буржуазии к пролетариату». Максим Горький в одном из писем, вспомнив о знаменитом «бунтаре-фабриканте» Савве Морозове, пишет далее: «Таких было у нас немало. К ним принадлежит (наряду с Мешковым, Старосельским, Кугушевым) ташкентский… Наливкин».