Дни проходят, проходят ночи. И вот по воздуху весть от южанина: его воздушный корабль взорвался, он сам с небольшой частью своего экипажа дрейфует на льдине в ста восьмидесяти километрах от мыса Северного.
Весь мир охвачен лихорадочным волнением: можно ли спасти этого человека? Сколько времени может он продержаться? Есть ли у него пища? Не треснет ли лед? Не относит ли его в открытое море? Шлют суда, летчиков.
Страна северянина глядит на него, весь мир глядит на него. Правительство его страны просит его оказать помощь потерпевшим крушение. Кто, как не он, должен спасти погибающих?
Он привык к тщательным до мелочности приготовлениям, привык лишь после длительных подсчетов улавливать благоприятный момент. Всем достигнутым до сих пор он обязан осмотрительности, а не счастью. Сейчас он должен вылететь чуть ли не сразу, на поспешно доставленном, кое-как для этого полета переоборудованном аэроплане. Но ведь он "первый", его слава обязывает его. И какое горькое торжество будет подобрать на свой аэроплан того неудачника, возомнившего себя равным, возомнившего себя первым! Он заявляет, что согласен. Фотографы снимают его, когда он садится на аэроплан: губы искривлены, глаза жесткие, как всегда.
Это последняя его фотография. Он не подбирает южанина на свой аэроплан. Он не возвращается.
Возвращается тот, другой.
Тот пережил тяжкие дни. Сидел на дрейфующей льдине, со сломанной ногой, глядя в лицо близкой гибели, окруженный спутниками, видевшими в нем причину своего несчастья. Единственный среди них, имевший опыт в полярных путешествиях, погиб. Пустился, надеясь добраться до материка, в путь в сопровождении двух других, замерз по дороге, может быть, умер с голоду, может быть, был съеден своими спутниками - никто этого не знал хорошенько. Но знали зато, что южанин дал спасти себя раньше всех своих спутников, он, капитан, раньше других! - и что он был виновником смерти северянина и смерти еще восьмерых других, и что уцелевшие своим спасением были обязаны ледоколу, принадлежавшему стране, которая в области культуры и политики являлась самым ярым противником его собственной страны.
Он первый пронесся над Арктикой на аппаратах, которые изобрел, построил, вел он сам. Еще несколько недель назад весь мир пел ему хвалу, много большую, чем он этого заслуживал, много большую, чем когда-либо северянину. Теперь он был трусом, позором своей страны, вызывавшим смех и озлобление.
Тот, другой, погиб из-за него, ради него. А он был жив, был единственным среди живых, кто провел над Арктикой воздушный корабль. Но великим человеком был тот, другой. Он же был смешон, даже собственная страна отреклась от него.
2. МЕРТВЫЕ ДОЛЖНЫ ПОМАЛКИВАТЬ
В семь часов утра явно растерянный надзиратель позвал заключенных Трибшенера и Ренкмайера к министериальрату Фертчу. Человек с кроличьей мордочкой мелкими испорченными зубами покусывал губу, торчавшие из ноздрей волоски вздрагивали.
- Я вынужден сообщить вам печальную новость, - сказал он. - Ваш товарищ по заключению Мартин Крюгер сегодня ночью тихо скончался.
Леонгард Ренкмайер глуповато раскрыл голубые, водянистые глаза. Гуго Трибшенер произнес:
- Да, он чертовски быстро отправился на тот свет, Он как раз только поздравил меня с тем, что я справился с "Кларой".
- Он давно уже жаловался на здоровье, - сказал Леонгард Ренкмайер.
Гуго Трибшенер подтвердил:
- Да, с Крюгером было что-то неблагополучно.
Эти слова заставили шевельнуться человека, сидевшего в углу. Они раньше не заметили его. Это был доктор Гзелль. Его вытащили прямо из кровати. Ему оставалось только констатировать смерть заключенного номер две тысячи четыреста семьдесят восемь. Теперь он сидел в кабинете Фертча, небритый, с всклокоченными волосами, в незастегнутом жилете. Галстук его был плохо завязан.
Фертч был доволен, что товарищи Крюгера говорили такие вещи, без умысла обвиняя врача. Но это была единственная сладкая капля в большом кубке горечи. Ом достиг тринадцатого раздела. Оставалось всего каких-нибудь несколько недель, пока он получит возможность сдать это проклятое учреждение другому и перебраться в Мюнхен. Перед ним были перспективы одного-двух лет пребывания на службе в городе, в какой-нибудь достаточно высокой должности, затем спокойная старость, скрашенная всеобщим уважением и пенсией чиновника особо привилегированного разряда. Сейчас опять, в который уже раз, все ставилось под вопрос. Ходили слухи о том, что амнистия Крюгера - дело решенное и последует в самые ближайшие дни. И такое дьявольское невезение! Нужно же было, чтобы этот субъект окочурился именно здесь, у него! Он чувствовал, как из всех уголков огромного здания ползут к нему испуг, укоры, негодование, злорадство, ненависть и злобное удовлетворение. А тут вот сидит еще, хмурый и растерянный, этот неуч, это ничтожество, Гзелль. Злобно косился на него Фертч, сдерживая бешенство, и обращался к нему лишь с отрывистыми, скупыми словами, полными иронии.
- Этот Крюгер, по-видимому, все же не был симулянтом, - констатировал он уже в четвертый, в пятый раз.
Покойник лежал на своей койке, небритый. Одна рука свешивалась вниз. Фертчу, предвидевшему возможность посещений и осмотров, не понравилась эта обстановка. Оставить труп в камере можно было. Здесь он был на своем месте, голые стены и тишина вокруг создавали известную торжественность. Но приличное одеяло принести необходимо, нужно также лучше уложить покойного и побрить его. Тюремный парикмахер, арестант, принялся за дело. Он был отчаянный трус и боялся покойников. Ему пришлось пообещать на весь остаток недели по кружке пива ежедневно. Когда он, чтобы добраться до второй щеки, повернул голову покойника, в горле мертвеца что-то забулькало. Парикмахер в диком страхе уронил бритву и бросился бежать. Понадобились длительные уговоры, чтобы он снова взялся за работу. Пришлось сидеть с ним, пока он не кончил.
Иоганну известили по телефону. Она приехала около полудня. Она стояла в камере, наедине с покойником. Резко повернула к нему широкое лицо, строго глядела на него. Многое нужно было еще уяснить между ним и ею. Она знала: если сейчас это ей не удастся, то никогда уже нельзя будет уяснить этого, и всю жизнь тогда останется она сидеть в невидимой клетке. Она подошла вплотную к койке. Внимательно принялась разглядывать выступавшее из-под красного одеяла серовато-желтое лицо. Лицо было очень гладкое, это они хорошо сделали. Но выигрывалось этим мало: лицо не стало более кротким. Нет, черт возьми, это лицо не было спокойным и мирным. Она сразу поняла: трудно будет ей с этим человеком разобраться во всем, что в ней происходило.