Конечно, это могу быть и я. Да, это могу быть и я.
Я киваю скорбному Деймону (никогда не знал никого, кто был бы столь шокирующе наивен в отношении своего происхождения: на лбу у него, словно россыпь прыщей, алеет клеймо «рабочий класс»), который сегодня утром сидит с лицом таким же пустым, как писчая бумага на его столе в мрачном углу за дверью. В действительности сумеречный уголок Деймона является предметом зависти всех служащих отдела, кроме — еще одна родственная черта — заведующего. К тому времени, как я попал сюда, комната представляла единое пространство, и только с появлением Джона Хейна мы сумели принудить начальство выделить каждому свой закуток. (Все согласились, что это необходимо, так как всем нравится говорить, по телефону и в беседах с остальными, малоприятные вещи о своих сослуживцах.) Результат оказался донельзя удручающим — теперь комната напоминает тесные соты, состоящие из круглых деревянных телефонных будок (каковыми, я полагаю, они и являются), игрушечный городок лабиринтов и декораций Для игры в прятки. Единственное вполне сносное место, не считая темного угла Деймона, это участок, прилегающий к широкому столу посередине офиса, за которым сидят канцеляристки (все они довольно грубоватые, но текучесть среди них высока, и ничего нельзя сказать заранее) и мимо которого я сейчас прохожу, перехватив адресованную мне щербатую улыбку хромой, взятой на временную работу секретарши, которая проходит испытательный срок и которую я всерьез подумываю пригласить куда-нибудь.
В родном отсеке, к своему великому удовольствию, я вижу поджидающие меня на столе открытку и два письма. Прежде чем ознакомиться с ними, я снимаю крышку с чайной чашки и закуриваю девятую за день сигарету (ногтем большого пальца тереблю скрепки, ломаю спичку напополам и принимаюсь тереть один кусочек дерева о другой — словом, включаюсь в работу). Открытку я читаю довольно рассеянно, как предисловие. Она написана рукой моей названой сестры Урсулы и потому не имеет прямого отношения к моему социосексуальному самосовершенствованию. Урсула снова в городе, учится на секретаршу (да, этому надо учиться, представьте себе); хочет, чтобы я с ней пообедал, — чем откровенно льстит мне, в то же время вызывая раздражение. (Иногда я думаю, что она — мой лучший друг. Иногда не могу себе представить, чтобы меня могло тронуть, если она, скажем, умрет.) Теперь письма. Первое — от продавщицы, с которой я пару раз беседовал в Кембридже и выследил, даже когда она перебралась в Кембрию; суть его в том, что ехать в такую даль с единственной целью навестить ее (и ее мужа Барри) мне не стоит. Второе от особы, чей адрес я взял в отделе друзей по переписке из рок-журнала; оказывается, ей двенадцать лет и она придерживается того мнения, что нет никакого смысла заводить друга по переписке, который живет за полмили от тебя. Все правильно, леди, все правильно; по нынешним меркам это вполне сексуальное начало дня (между прочим, Миранда мне так и не дала. Не спрашивайте почему. Она целовалась со мной, позволила мне гладить ее грудь, легла со мной в постель и даже спала со мной вместе. Но так и не дала. Я хотел этого, я настаивал. Но она сказала, что не хочет. Не спрашивайте почему.
В любом случае, мой прибор вышел из строя. Больше не фурычит — болтается, как сосиска, и все. Теперь я даже подрочить толком не могу. Мне все кажется, что рано или поздно он втянется внутрь, отвалится или попросту исчезнет — в самом деле, что его здесь держит? Ему хочется укрыться с головой одеялом и забыть обо всем. Бывает, я с трудом нахожу его, когда моюсь в ванной. «Знаю, знаю, ты где-то здесь, — говорю я. — Мы с тобой писали всего полчаса назад». Даже если девушки позволяют мне целовать себя, даже если, как Миранда, разрешают лапать за грудь и ложатся со мной в одну постель, мой дружок и не встрепенется. Я стараюсь растормошить его, вести себя с ним по-приятельски; я щиплю его, тру, сдавливаю — дурачусь и вытворяю все, что придет в голову. Но он умер, умер. Он хочет заняться чем-нибудь другим. Он хочет уйти. И кто я такой, чтобы его отговаривать?); я мечтаю пойти и заставить Деймона сделать что-нибудь ужасное, как вдруг полоумный бывший сталинист Уорк торопливо ныряет в мой закуток.
— Это Герберт, — говорит он.
— Боже. Откуда ты узнал?
— Джон Хейн вызвал его к себе в кабинет. Ты бы и сам догадался.
— Как?
— Догадался бы.
В этот момент я отворачиваюсь к окну. До того как Уорк выдернул все свои мелкие почерневшие зубы, он говорил быстро и внятно. Теперь он тянет, слюнявит слова, как пьяный, и я не могу вытерпеть этого больше нескольких секунд.
— Конечно, это Герберт, — произносит Уорк с внезапной задумчивостью, как человек, припоминающий стихотворную строчку.