Короче, наказание назначили на завтрашний день, а пока отправили в зиндан. Зиндан — это яма такая в земле бетонированная. По всей Москве их полно, и частных, и государственных. А самый большой общественный у них на Манежной площади. Вот туда меня и кинули.
Зиндан на Манежной — это такая очень продуманная вещь, а не просто яма с говнищем. Ну ещё бы — немцы строили. Так-то всю Москву под чичей турки обстраивали, потому как мусульмане и вроде как им единоверцы. А вот самые ответственные сооружения — это немцы делали, с их инженерией. Здоровенный такой бетонный цилиндр, с уровнями как бы разными, а на верхушке — купол стеклянный, со статуей, где чеченский волк грызёт русскую свинью, это у чичей распространённое такое изображение. Красиво, кстати. Говорят, какой-то бывший наш российский скульптор делал, типа Шемякин, или как его там… Ну да я в искусстве плохо понимаю.
Меня-то туда только переночевать отправили, поэтому кинули на самый верхний уровень, где, в общем, жить ещё можно. Конечно, пол с электричеством — каждый час током по ногам вжик, а ноги-то босые, обувь отбирают, так что бьёт конкретно. Ну это чтоб мы тут не скучали. Сверху, опять же, лампочки со стробоскопчиком, по глазам светом лупит. Это вроде как для воздействия на психику. Немцы придумали.
Людей там, значит, хватает. Все босые, растерзанные, друг на дружку не смотрят, ну да это у нас всегда так. На полу моча, говно — отсюда в сортир не водят, всё в дырки стекает, на головы тем, кто пониже сидит. Короче, весёлого мало.
Ну, я, значит, местечко себе у стены нашёл, где почище, и током не так сильно дерёт, тряпочку себе сухенькую под ноги подложил, не помню, откуда взялась, вроде рубашка чья-то. Скрючился, зажмурился, чтобы светом по глазам не фигачило, и стал, значит, утра ждать.
В общем, сижу, и на думку меня пробивает.
Думаю я, понятно, как же это мы дошли до жизни такой. И ведь хорошо как всё начиналось в девяносто первом. Демократическая, так сказать, революция. Народ, блин, свергает прогнивший гекачепистский режим. Трёхдневное противостояние, бля, бескровный переворот! Ни одной жертвы среди восставших! Войска, бля, братаются с народом, курлы-мурлы и всё такое. И впереди счастье без конца, мать его так.
И ведь действительно было. Я-то это дело помню. Лично братался с народом этим самым.
Мы тогда ночью на броне к баррикадам подошли. Толпень была, конечно, та ещё. Никакой организации, пацаны и девки сопливые, да ещё всякие дядечки демократические. Бродят чего-то, баррикады у них эти самые — пальцем проткнуть можно. Я тогда ещё подумал — один хороший залп, и все разбегутся с визгом и соплями. Они же, блин, в жизни себе не представляли, что это такое, когда в тебя стреляют. Разбежались бы как миленькие.
Ну мы, конечно, стрелять даже и не думали. В народ-то, в своих-то. Да срали мы говном на гекачепе ихнее мудацкое, из-за которого…
В общем, думаю я обо всех этих делах, тут нас всех током тырц! И разряд такой неслабенький дали. Я-то ещё ничего, а люди как горох посыпались. Ну, поорали маненько, перестали. Я чего — сижу себе. Главное, не суетиться. Только зажмурился покрепче — стробоскоп очень уж зачастил, глазам больно.
Чувствую — кто-то меня трясёт за плечо. Ну, открываю я полглаза, смотрю — старичок. Тощий, плешивый, глазки безумные. В общем, типаж. Такие, по идее, должны были передохнуть в первую же неделю, когда чичи пришли, а вот хрен. Чичи их особенно не трогали — вроде как старость уважают. Живут себе по помойкам, кое-как подкармливаются.
Ладно. Я, как бы, руку с плеча стряхиваю — не до тебя, мол. А старикашка этак вежливо, по имени мне и говорит — "Извините, вы меня не узнаёте?"
Ну я тогда на него внимательнее глянул — интеллигентный всё-таки человек, слова вежливые говорит. "Не, — говорю, — извините, не узнаю". А он опять — "Вы меня простите, может я ошибаюсь, но вы помните девяноста первый год, Белый Дом? Я вот вас на всю жизнь запомнил. Такое не забывается."
Тут и я поднапряг память. А ведь точно, был там такой дедок! Как раз когда мы на броне подъехали. Он там, значит, вперёд всех с трёхцветным знаменем попёр. Рожа сумасшедшая, под гусеницы лезет, орёт чего-то. Мы его вытащили, на броню усадили. Я ему, значит, фляжку в руки сую, а он колпачок отвинтить не может — руки трясутся. Ну, я отвинтил. А он меня так недоверчиво зырк — "Это у вас что, водка?" "Да, — говорю — уж не кока-кола". Я думал, дедуся откажется, а он этак лихо её родимую внутрь — оппаньки! Вроде понормальнел, глаз посвежел. А вокруг, значит, молодёжь гудит, девчонки в нас цветочками бросаются, в общем, песец гекачепе, да здравствует свобода. Ну, ребята уже сами в толпу лезут, то-сё, ладушки-братушки. В общем, праздник.
Эх, погуляли мы тогда… пошумели. Особенно когда пошли Лубянку громить. Когда в само здание залезли, вот где самое оно-то было. Сначала столы-стулья да сейфы всякие в окна повыкидывали, а потом и за гебистов принялись. Правда, мало их там осталось — видать, поразбежались как-то. Но кой-кого, конечно, из окошек повыбрасывали, за всё хорошее. А потом здание почистили от всякого барахла. У меня братан тогда домой видак принёс. А вообще-то серьёзные люди туда с машинами подъезжали, грузили мебель, оргтехнику, все дела… Гуляй, рванина. Какие-то шустрые коммерсанты туда сразу водки подвезли, и меняли бутылку на телевизор, или ксерокс какой-нибудь. Отдавали. Кто-то на этом хар-рошие деньги сделал. Эх, где тогда была моя голова садовая…
Я потом ещё этого дедка по телику видел. Когда Московский процесс шёл над гекачепе. Тогда дедок был свидетелем обвинения, как участник "живого кольца защитников Белого Дома". Тут он и оттянулся он на коммуняках во весь рост. Требовал, помнится, для гекачепистов то ли смертной казни, то ли пожизненной тюряги. Ну им вроде бы всем дали по полтиннику, всё равно ведь не доживут.
Он и на Втором процессе был, над коммунистической партией. Оказывается, диссидент был матёрый, двадцать лет по лагерям и психушкам промотался. Ну тут он вообще лютовал, томами Солженицына тряс, и всё хотел крови коммуняк. В общем, шиз полный оказался.
А теперь вот здесь сидит. Так-то она, жизнь, поворачивается.
"Да, — говорю, — здрасьте, так точно, всё помню." Ну, он весь такой из себя радостный, вроде как знакомого нашёл. Конечно, обстановочка не очень располагающая, но как-никак. Усадил я его рядом, на тряпочку, чтобы током его не хуячило. Он, значит, про свои дела мне начал заливать. Оказывается, он тут, в Москве, всего сутки. А до того он в Гааге заседал, в правозащитной комиссии какой-то против коммуняк. Когда в России чеченская власть настала, он на это сильно обрадовался, потому что чичей при Сталине вроде как угнетали, и это теперь будет историческая справедливость. Даже вроде как статью про это написал в какую-то западную газетуру, Нью-Йорк Таймс, или как её там. А приехал в составе международной комиссии, которая сейчас вся сидит в зиндане у самого Басаева. Сидит, конечно, в хороших условиях, потому что на выкуп. А его, как русского, отправили сюда, потому что за него Запад платить отказался.
Короче, слушаю я всё это бухтенье вполуха, а про себя думаю: вот, через час-другой мне подыхать под палками, и последнее, что я в этой жизни слышу, это болтовня старого мудака. И даже не обидно мне, а просто всё равно.
А старикан, значит, сипит чего-то, разоряется, на тему того, что надо было всё по-другому делать, и как мы тут все ничего не понимали. Блин, козёл вонючий. Допетрил наконец — а теперь-то уж чего? Помирать пора. Ну я молчу, а он бухтит. Даже девяноста первый припомнил. "Мы, — говорит, — были в корне неправы. Но и вы, мол, были в корне неправы. Надо было по нам, мудакам, палить, палить и палить, пока бы всех не разогнали. И страну бы сохранили, и нас бы, мудаков, спасли. Хоть не жизнь, но честь нашу, потому что…" — и, значит, всё в таком духе.