- Вы недурно спланировали свой визит, - сказал он, - и отчетливо вам представилось в какой-то момент, что есть у вас все основания здорово себя позиционировать, а все-таки не увидел я у вас ни перспективы, ни тем более проблесков гениальности. Вы ведь и не написали еще ничего, да? Вы только говорите и обещаете!
На повышенных тонах заговорили хозяин и гостья; в некоторые мгновения и змеино извивался плачущий голос вдовы. И чувствовалось, что хозяин теперь коварен, обходится с гостьей несправедливо. Во всех углах дома, ярких и в обычное время едва ли не заброшенных, вытесняя тени, затолкались нервные возгласы, казалось, будто вещи визгливо обмениваются вопросами и ответами, а затем и бездумно проклинают друг друга. Но пришла ночь, и резко воцарилась тишина.
Вот она, "миленькая, чистенькая комнатенка, отнюдь не заслуживающая специального описания". Вот и волшебное зеркало. Из этого узкого, замкнутого и, пожалуй, мрачного мирка он, Игорек, выкарабкался вчера в некое вольное странствие, обернувшееся постыдным фарсом. Зачем-то был вздут, катался по земле весь в соплях, окровавленный.
И тут действие, растянутое в безвременье наподобие резины, вдруг убыстряется, сжимается пружиной, выстреливает, наскоро упестряется прочерками, на детективный манер символизирующими провалы, и кто знает, что там в них делалось, в этих провалах. Лицо Игорька украшает уже мужественное и жесткое выражение, его подбородок медленно и жутко выстраивается в квадрат, а зрачки суживаются до пылающих точек, из которых вот-вот ударят испепеляющие лучи; он садится на стул, вытягивает ноги и приказывает душе, успевшей вытереть сопли и кровь бесплотной ладошкой:
- Пиши!
"Я, - пишет Игорек в своем дневнике, - еще не убелился благородными сединами, но пожил-то достаточно, хотя, если рассмотреть меня на фоне вечности и фактического отсутствия времени, я, пожалуй, окажусь бесконечно малым, страшно молодым, дивно юным и, попроще сказать, микроскопически младенческим. Говорят, жизнь человека - дар, полученный им свыше, а я говорю, что наша жизнь - жертва, которую мы приносим злым богам. Это мой пессимизм, и в его глубине с чрезвычайной активностью развивается склонность к мрачным гротескам. Она уже как наваждение, я, вот, увижу где застолье, празднующих, ликующих людей - тотчас воображается, что это сборище скелетов пирует. Но долой околичности и обтекаемости, признаю с предельной прямотой: я - ничтожество. Ожесточалось ли мое сердце, когда я видел, что невидимые жрецы, моей же душой сотканные, швыряют меня на обильно политый кровью алтарь и заносят надо мной нож, а боги при этом бесчеловечно хохочут, тогда как поодаль, глядишь, человек, по виду ничем не лучше меня, преспокойно обретается, словно безнаказанный гад, и ничего такого, как со мной, с ним не происходит? Что греха таить, порой ужасно ожесточалось, и я скрежетал зубами. В некой ярости я и взялся за сочинение дневника, хотя понимал, что иной критик, например мой отец, человек куда более легкомысленный, чем я, сумел бы представить дело таким образом, будто я, мол, руководствовался в этом исключительно завистью к чьим-то литературным успехам. Папаша пока не замечен в подобном поклепе, но это единственно потому, что он и не подозревает о моих пробах пера. Скажу еще вот что. Раз уж я завел дневник, я вправе предполагать, что составляю не только летопись своей жизни, но и не что иное, как документ эпохи или даже некий трактат. Вопрос это трудный и как-то мерзко щекотливый, поскольку не имею рекомендаций творческого характера и никто, собственно, не учил меня, где и как в таком дневнике приютить тревоги и настроения дня. Конечно, если по-настоящему поставить вопрос об истинном существе взаимоотношений культуры и веры, ребром поставить, а не бесполезным криком, не хрестоматийным русским диспутом где-то в чаду и гаме пивной, то уж чего-чего, а тревог и всяких настроений нахлынет хоть отбавляй. Но пока не я конкретно, как единственный и неповторимый, его, вопрос, ставлю, а какой-то, кажется, самый что ни на есть общий ход моих - и в то же время не совсем моих - рассуждений, некая складывающаяся как бы даже сама собой диалектика предположений. Вопрос возник где-то в мешанине витийства, что бывает и зловредно, ибо похоже на мотню, пропитанную Бог знает какой влагой и какими запахами и начинает подванивать, а в такой мотне всякое ведь может завестись. И ежели я еще вернусь к нему, будет великим преступлением с моей стороны не дать ему полного простора, чтобы он тогда прозвучал уже со всей достойной его, грозной и тяжелой силой, так, как это бывает у действительно думающих и чувствующих людей, измученных, но не сломленных и властных ставить и не такие вопросы во всем их чудовищном величии и коварном блеске. А ведь нигде в современности не видать, чтобы этот вопрос, над которым я в данный момент бьюсь, словно страдалец за ту же веру, что выглядит по меньшей мере странно, ведь если культурой письма я мало-помалу овладеваю, то вера - все равно что непочатый край, так с чего бы, спрашивается, мне и страдать-то... Но прервусь с этим и продолжу начатое, утверждая, что в окружающем меня мире, в нашей пресловутой современности не видать, чтобы мой проклятый вопрос занимал по-настоящему людей, то есть не какие-то там отдельные затаившиеся умы, а хотя бы двух или трех открыто собравшихся во имя вечного спора или во имя Сына Божьего. Следовательно, и спор, который тут у меня теоретически прорисовывается, спор между духовным и светским началами, уже не является, и являлся ли когда-либо - Бог весть!.. да, не является вечным и глобальным и при всей своей серьезности нисколько не доходит до тех или иных жутковатых подробностей. Между тем вопрос порождает вопросы, а вслед за тем разнообразные ответвления и филиалы, где проще простого погрязнуть в суете и запутаться, однако в мою пользу говорит уже то, что я, в общем и целом, недурно справился. Среди суеты, отнюдь не предаваясь вакханалиям, я с должным вниманием коснулся соответствующей литературы по заинтересовавшему меня вопросу и, прекрасно разобравшись в ней, считаю возможным заявить, что проблема взаимоотношений мирского и духовного у нас не то что не разработана, а еще толком и не поставлена".
В минуты обобщений он видел себя суровым монахом, глубоким затворником в сфере духовного поиска, а проваливаясь на нижние этажи познания - почти радостным певцом затейливой, эстетически ладной и гармоничной старины, возводившей прекрасные храмы и не отлучавшейся надолго с поля брани. И тогда до мурашек по спине чувствовался разрыв между земным и небесным, в котором легко затеряться, но нельзя обрести их слитности, и казалось, что все устроится наилучшим образом, если соединить земное и небесное все же удастся. А нынче ему пришло в голову, что, изрешетив пулями зеркало, он в той ли иной мере поразит и уничтожит нечто существенное, в своем роде основополагающее. Впрочем, не все ли равно, во что стрелять? Или в кого. Зло разъело всех и вся, - так он считал. Так видел. Почему не выхватить пистолет и не выстрелить первым делом в голову Изабеллочке - просто потому, что по сумме всяких накопившихся у него представлений и впечатлений она ближе других? Кусочек свинца втянется в одно ухо красавицы, выскочит из другого, забавный, как замельтешивший отдельно клочок чего-то постыдного и всеми замалчиваемого.
- Боже мой, что за мысли! - трагически воскликнул Игорек.
Пистолета, однако, под рукой не было, а тут еще выглянула из написанного черта, грозящая завладеть пытливостью и обернуться непростой проблемой. Это что же, спрашивается, впрямь удалось ему, и если да, то как, рассмотреть себя на фоне вечности и даже фактического отсутствия времени? Ой ли! Но как хорошо было бы, когда б в самом деле удалось. Когда б не то что рассмотреть, а и слиться с этой самой вечностью, исчезнуть в ней, а отсутствие времени, что бы оно собой ни представляло, - его пережить, испытать на собственной шкуре, прочувствовать всей душой и всем сердцем.
Утро выдалось туманное, и из тумана вдруг выскочила, как ужаленная, Изабеллочка. Подпрыгивая, перебирая в воздухе ножками, радостно улыбаясь, она впорхнула в комнату. Внесла массу энергии, задора, и уже хлопотала бессмысленно, жужжала, как муха, мотыльком носилась из угла в угол, била крылышками. После воображаемого покушения на убийство Игорек знал, что ненависть отнюдь не украшает его, не соответствует его внешности вполне благородного человека; она ему не к лицу. А вот Изабеллочку он теперь понять не мог сполна и смотрел на нее как на нечто неопределенное, не таящее в себе, возможно, никакой поддающейся разумению сущности.