Сущее погрузилось в туман, и я брел в нескончаемом тумане с топором за пазухой, воображаемо приготовленным для поражения обидчиков. Закрывая глаза, я никоим образом не переставал видеть этих последних. Вот что значит мысленный взор! вот какова его сила! И какими же грандиозными красками могло заиграть в этом тумане, и почти заиграло, мое нелепое, словно бы надуманное существование! Но что значит быть козлом отпущения в означенных обстоятельствах? Живой мишенью, жертвой - это еще куда ни шло, это более или менее понятно, но дальше и больше... вообразить, будто через меня отпускаются грехи Гаврилы Страшных или Паши Ромуальдовны?.. возможно ли? Я должен каким-то образом испытать это отпущение на собственной шкуре? И как мне вообще осмыслить их грехи? Как мне осознать эти грехи как нечто пребывающее вне меня и обладающее собственной реальностью, если Паша Ромуальдовна безумно красива и привлекательна и запросто колдует надо мной, так что я фактически у нее в кармане, а ум Гаврилы намного выше моего и я любое его слово принимаю на веру, готов исполнить любое его приказание и, наверно, никогда не свергну его отнюдь не легкое иго? Я могу сгоряча подумать, что они совершенны и безгрешны или что их грехи это, собственно говоря, мои грехи, но приведет ли такой исход мысли к уверенности, что уже некоторым образом существует картина, изображающая меня упомянутым козлом? С другой стороны, как бы то ни было, то есть существует картина или нет, еще вопрос, нужна ли мне эта самая уверенность, о которой я сказал выше? Не лучше ли просто жить, горячиться, плыть по течению, страстно барахтаться, пока есть силы? Вот только страшно сознавать, что выше они меня, эти двое, с непобедимой самостоятельностью и властно возвышаются... Что какая-то распущенная бабенка, фактически грязная шлюшка, красивее чуть ли не до права безнаказанно унижать меня, а грубый, вульгарный материалист с золотым зубом от Гусмана в черной и ненасытной пасти чудовищно умнее - это словно пресс, под которым трещат мои косточки...
Но есть, конечно, и другие, еще какие-то люди, некие личности, есть, наверняка есть другие пути, иные варианты познания. Может быть, есть даже другие клубы. Мало-помалу пришло понимание, что я, бегущий куда-то, не узнаю города, не ведаю, в каком его уголке очутился, не в силах сообразить, почему этот уголок далеко не живописен и с чего бы это в нем этакая мрачная, гнетущая теснота. Происходящее немножко пугало, но происходило ли что-то? Странное выходило дело: меня предали - не мог же я не считать внезапную слитность Гаврилы и Паши Ромуальдовны предательством! - а между тем мне, загнанному в фантастическое сгущение времени и пространства, все окружающее в естественном порядке представлялось одной сплошной иллюзией... а? чуете, чем пахнет? Вы пришли и болтаете тут, я могу вас пощупать, убедиться, что вы из плоти и крови, хотя я до сих пор не знаю вашего имени или просто забыл, если вы говорили его, а тогда получалось, что отступником делался я, именно я, а не те, кто остался в клубе и кого я уже воображал химерами. Отступником, отщепенцем... Уж не изгоем ли? Невыносимый страх овладел мной. Я выпучив глаза смотрел на неохватный сгусток иллюзии.
Я с дрожью в членах и со слезой в глазах смотрел на приземистые домишки и на топорщившиеся рядом с ними сурового вида громады и впитывал на всем этом лежавший жутковатый налет серости, а серая ровная улица бежала и бежала вдаль, словно без конца, но вдруг резко обрывалась на горизонте, словно там, дальше, уже и не было ничего. Грузные коротконогие люди в одинаковых серых шерстяных шапочках возились на мостовой, разбитой и несомненно нуждавшейся в их пролетарской диктатуре, я робко, блеющим голоском спросил у них, где же какие-нибудь вехи и ориентиры, и один из них, даже не взглянув в мою сторону, махнул рукой: там! Образовался громоздкий и как будто проржавевший мост. Над неким месивом он взлетал. Где-то сбоку, имея в виду обязательно держаться этого мощного и устрашающего сооружения как дающего единственно правильное направление, я прошел немного по узкому железному мостику и скоро уткнулся в запертую на пудовый замок дверь. Вы еще как следует слушаете, милая?
Вдова солидно кивнула: она слушает, на сей счет нечего беспокоиться, она внимает как нельзя лучше. Величественна она была в этот момент. Без затруднений, размеренно усваивала рассказ, безумное прошлое рассказчика и его самого.
- Спрыгнув с мостика, у своих ног, а там была мать-земля сырая, я внезапно увидел образующую широкие и то ли влажные, то ли жирные, смахивающие на вытянутые в трубочку губы края дыру и без дальних раздумий, иначе сказать, бездумно, приник к ней. Далеко внизу в полумраке двигалось что-то похожее на эскалатор, нет, скорее на конвейер, и тотчас же, едва я воззрился, толстая и нескладная женщина рухнула на неумолимо ползущую черную ленту, забилась в конвульсиях, я жадно смотрел, а она дергалась и подпрыгивала, как тряпичная кукла. Я ужаснулся. Мне пришло в голову, что это специальная картина жизни, которая реализовалась по той простой причине, что я заглянул в дыру, а не потому, что будто бы всюду жизнь. Цель картины - показать мне, что вот, смотри, смотри, какие формы способна наша жизнь принимать. Да, наша, но впрямь ли наша? То есть я хочу спросить: моя ли? Случившееся с толстухой кем-то устроено для моего воспитания и дальнейшего развития, если, конечно, не в шутку, а вместе с тем это всего лишь картина, и у меня нет оснований толковать ее так, что она-де изображает и мою жизнь, хотя, с другой стороны, я ведь твердо и бесспорно ее вижу, стало быть, это уже нечто неотвратимо мое.
Божешки-божешки, Боже мой, да тут, прямо сказать, везде и всюду заколдованный круг! Как близко, буквально под ногами, мучается человек, и как это скрыто от глаз веселящихся в клубе людей, и какой долгий и странный путь нужно проделать, чтобы это увидеть; я позволю себе высказать такую мысль: да разве не одно то лишь, что я по счастливой случайности наткнулся на отвратительную дыру в земле, дало мне возможность заглянуть в неизвестный прежде, даже словно чуждый мирок? И вот уже толстуха словно бы преподносится мне в дар, некоторым образом становится частью моего существования, деталью моего бытия, моей вещью. А между тем она, грубо выражаясь, "не подарок". Нет, не скажешь по лицу этой корчащейся, страдающей особы, что она думает о высоком, что ей ведомы удивительные формы искусства живописи или ваяния, что ее заботят проблемы философии и перспективы наук, что ей хоть сколько-то интересно вникать в речи политических догматиков. Пропасть, отделяющая ее от Канта с его звездным небом, египетских пирамид, Малевича и прочих чудес света, пугает, и всякий мыслящий, а к тому же и утонченный человек, заглянув в нее, невольно схватится за голову.
***
- Все обещало мне в последующем затейливый, причудливый и отнюдь не безошибочный путь жизни, и так оно и вышло, почти всецело сбылось обещание, но тогда, на пороге новой жизни, тогда-то, после чуть ли не сказочного пролога, и началось самое видение...
Влажная трава густо лезла в рот, запахи близкой, хотя и не видимой, харчевни и какой-то, я бы сказал, падали, если не вовсе замогильности, скверно били в нос. Я валялся на сырой земле, у многое открывшей мне дыры, а подлинное, уже воистину назревшее видение мощно шло своим ходом, буквально наступая мне на голову. Привычки, догмы, предрассудки - все посыпалось с меня, как труха, вдруг потекло отвратительной жижей и мгновенно испарилось, напоследок взорвавшись облаком миазмов.
Так вот, говорю и перечисляю, дыра в земле, и моя приникшая к ней тушка, и дрыганье конечностей. И внезапно отпал, отвалился я и покатился по размякшей пыли, по стогнам каким-то, что ли, или по терниям, словно бы по городам и весям, и обернулось все это большущим видением.
Не знаю, что вы там вычитали у обокравшего меня негодяя и сравнимы ли его писания с тем, что было в действительности, но что до подлинности, что до истинного положения вещей... Разум, разум порождал! В том числе и чудовищ. Вы, милочка, скажете, что я ввожу вас в заблуждение или сам по-дурацки обманулся и вообразить, будто мне в том видении являлся критик, значит вообразить нечто глупое и смехотворное. Мы знаем, не критик, но святой - вот что оправдывало бы затраченные на откровение усилия, придало бы стиснувшей меня и вставшей надо мной величавости определенный смысл. В пылу полемики дойдем и до соображения, что образ убегающего в дремучие леса и возводящего скит святого... затем вокруг, за счет стекшихся отовсюду поклониться идеальному бытию людей, возникает новый мир, строится порой и целый город, крепнет образование и закипает мысль... этот образ, и в первую очередь именно он, мол, исполнен жизни, живой веры. Он составляет основу нашего духовного развития, вот где и как надобно поучиться методам совершенствования всего сущего, пролагая тем самым пути в будущее. Вы болезненно вскрикнете о критике: критик, напротив, всего лишь глупейшее порождение новейшего или даже самого последнего времени, это вражда и с верой и с мыслью, уничтожение смысла, нигилизм! это жалкая попытка суетного и бездарного человека навязать миру свое мнение!