- Да, так я говорю, он, тот критик, тоже мог быть "борхесом", как есть всюду не только борхесы-писатели, но и борхесы-критики... этих тоже в кавычки?.. Хотя тот, ваш, если не ошибаюсь, все же предпочитал что-то более старое и надежное. Что же, вас до сих пор посещают подобные видения? Я веду, Тимофей Константинович, вот к чему: описанная Абэведовым сцена могла бы происходить - если судить по наглой живости и идейной безжизненности нынешней промежуточной литературы - не только в указанной писателем лесной глуши, но и в любом другом уголке промежуточных стран, тогда как в Европе - шиш! Полагаю, и в родных нам местах сосредоточения памятников истории и культуры подобного не было и не предвидится.
- Черт возьми, эта сцена происходила исключительно в моем воображении. - Старик раздраженно сплюнул. - Я сжался до точки. И разве мог быть кто-то другой на моем месте? Еще немного, и меня попросту разнесло бы в куски. А Абэведов всего лишь своровал. То была моя греза. И не так уж сложно ее понять, достаточно лишь перевести на язык повседневности, примерно сказать, на язык вдов и секретарш. Я то ли невзначай увидел свое будущее, в котором мне надлежало стать критиком, то ли вздумал вдруг непременно стать им...
- Свечечки те, безмолвное стояние... нет, решительно невозможно!
- Почему же? Нет славных критиков? Отчего же им не быть? Наверняка есть. Статочное ли дело, чтоб трудный, героический и великий путь, пройденный русской литературой, не создал уже в наши дни ни одного замечательного, великолепного, светлого, бескорыстного критика? Взять хотя бы меня - я ли не сею разумное, доброе?
- Создал, нет ли, только критику ведь, если следовать за Абэведовым, умирать, а конкретно трогательную и запоминающуюся сцену разыгрывать уже, собственно говоря, читателям.
- Почему вы предпочитаете следовать за Абэведовым, а не за мной?
- А сбегутся ли читатели, замрут ли в скорбном молчании с зажженными свечками в руках, - вопрос! Ну, может, человек десять, от силы сто. Но чтоб огромная толпа, способная запрудить поле или городскую площадь... Тут речь идет, можно сказать, о некоем большинстве, а наше большинство знает, в большинстве своем, разве что "борхесов", и еще вопрос, любит ли оно их. А что вы меня спрашиваете о предпочтительности Абэведова, так я отвечу. Он словно бы и не существует, стало быть, из него можно изготовить некий символ или даже что-то вроде недостижимой идеальности, а вы здесь и дышите мне в лицо, время от времени и грудью на меня напираете. Вы как человек, к которому я пришла... а зачем?.. Ну, как если бы для того, чтобы вдруг увидеть какую-то костлявость и сутулость, услышать более или менее складные речи, различить комочки грязи под ногтями. Абэведов, он все равно что тот роман, которого я ищу и желаю, а вы, может быть, еще тот фрукт, вы, глядишь, еще заявите, что вовсе и не надо писать никаких романов. Абэведов, разумеется, не идеален, но он как бы сродни универсуму, и в него можно вложить все что угодно, а вы... ну, дробь, частица... и еще как-то тут упорствуете!.. ничего вам в голову вложить невозможно!.. ничего путного, перспективного!..
Несколько сбитый с толку старик пробормотал:
- Ну, если он символичен, этот ваш, тогда предпочтительнее... для большего соответствия алфавиту... говорить Абэвегов, а не Абэведов...
- Согласна, - с внушительной серьезностью кивнула вдова, - но при условии, чтоб не было и тени подозрения, будто все это игра.
- По-вашему, я остался мальчиком для битья, каким был при Гавриле и Паше Ромуальдовне, а с моей точки зрения, я давно превзошел их и сделал много полезного и замечательного. Но не будем перебирать трофеи. К тому же я не склонен к паузам, избегаю остановок. Не скрою, ваш визит кое к чему меня обязывает...
- А романа, востребованного мной... и тут все фибры моей души в действии... такого романа, судя по всему, мне все-таки от вас не дождаться!
Тимофей Константинович уперся подбородком в раскрытую ладонь и устремил взгляд на дачную растительность за длинным окном веранды, спрашивая:
- Чем в национальном смысле отличаются друг от друга творцы нового времени, прежде всего времени, не обремененного мировой бойней?
- Я вам лучше немножко о себе расскажу, - возразила гостья. - Мой дядя в какой-то охране служил или, может быть, в безопасности, не знаю... Но с Гаврилой они часто встречались. Да этот Гаврила нам и сейчас иногда поздравительные открытки по праздникам шлет... Мы отвечаем. Он сейчас в отставке. Я вам его адрес могу дать. А ваш - Гавриле. Мой дядя общительный, не то что я, и выпить не дурак. Как насчет угощения, Тимофей Константинович?
- Я не пью, - угрюмо отмахнулся старик. - Гаврила же на следующий день, после так удачно подвернувшейся мне дыры, был жестоко избит. Чисто криминальная вышла история. Украшенный рогами муж утопил Пашу Ромуальдовну в ванне и погнался за Гаврилой. Несчастный петлял как заяц, рогатый настиг его и швырнул наземь. Последовало страшное... представляете?
- Представляю.
- После у Гаврилы остались только жиденькие идеи, бледные щечки и слабое сердцебиение, и напрочь отмерла всякая хватка. Карьера пошла вкривь и вкось, где-то на дне настоящей жизни; он уже лишь больше путался под ногами у правильных и уважаемых людей, принося разве что относительную пользу.
- Многие живут под насильственным влиянием алкогольных паров, а иные и под давлением тех незримых сил, что часто подталкивают людей к моральной гибели. Горячо тянет многих и на убийство, на удаление из коры головного мозга ближнего даже тени умственной деятельности, на ослабление сердечной деятельности конкурентов. Абэведов в каком-то смысле олицетворяет силы рока, не правда ли? Я живу в небольшой комнате, простая и надежная мебель которой любому внушит уверенность, что наконец-то он попал в мир прочных форм. Среди моей мебели достаточно элементарного встряхивания на манер вышедшей из воды собаки, чтобы ты сбросил с себя паутину, в которой наверняка успел запутаться. А вообще-то много темных разумом людей. Но, согласитесь, даже мошка, если жизнь не совсем интеллектуальный бред или так называемая культурная программа, приносит некую пользу.
Тимофей Константинович сказал с чувством:
- Когда же наконец вы приведете в порядок свои мысли, милая? Согласен, это нелегко. Когда-то заядлые реалисты для пущей ясности вводили в свои сочинения социологию или даже выписки из партийных директив, но что при нынешнем сумбуре в головах могут значить социология и директивы для того же Гаврилы или Абэвегова, не говоря уже о вас? Я совершенно сомневаюсь, что люди, среди которых мы живем, современники наши, сумеют в конце концов выпутаться из массы неясного и нерешенного и создать тип человека, способного жить в светлом будущем. А этот тип связан не только с воображением оптимистически настроенных фантастов, но и с научными изысканиями относительно ноосферы, а в каком-то смысле и с расселением на отдаленных звездах. Но сейчас все хотят только развлекаться, только преуспевать в разных викторинах и глупых конкурсах. Я с горечью излагаю вам эти свои сокровенные мысли, а сам вижу, что из-за всяких неупорядоченных скачков мысли вы остаетесь глухи, и, если говорить по существу, я фактически не знаю, чем вам помочь.
- Беда, коль уж здраво рассуждать, в том, что сутолочно на литературном поле. Надо бы оставить, поместив в благоприятные для творчества условия, с десяток добрых писателей да сотни две добрых читателей, остальных же отправить в разные первичные ячейки и коллективы, хотя бы даже и в шахты. Но это мечта. Она взыскует создания цеха, своего рода эзотерического кружка, секты, масонской ложи. Разумеется, ее ужас в том, что вслед за расправой с жаждущими примазаться к литературе неизбежно последовала бы и, так сказать, "внутрипартийная" расправа, драчка между избранниками, между писателями.
- Но можно ли страхом перед подобным явлением, не только неизбежным, но и естественным среди людей, сколько бы те ни достигали высот избранничества, заглушить понимание, что одно лишь осуществление ее, мечты, и обеспечило бы литературе правильное развитие?
- С другой стороны, тут все равно неразрешимое противоречие, да и само осуществление, по его практической невозможности, не составляет даже теоретического вопроса, так что говорить остается разве что о безысходной печали, о сокрушении сердца, испытываемом от сознания бесперспективности всякой попытки отделить овец от козлищ, истинных от поддельных.