Выбрать главу

И течет, течет мое спокойное, родное, счастливое деревенское летнее утро. Смотрю на пятна тени, косо испещрившей под елками ограду, на крапиву, на бабочку; потом на тихо колеблющуюся возле окон серо-зеленую бахрому корявых горизонтальных сучьев пихты, на воробьев, иногда садящихся на солнечный подоконник и с живым, милым, как будто чуть-чуть насмешливым любопытством оглядывающих мою комнату. Не слушая, я слышу то непередаваемое, летнее, как будто слегка завораживающее, что производят летающие вокруг меня и роящиеся на подоконнике мухи, слышу шорох сада, отдаленные крики петухов — и чуть внятную детскую песенку кухаркиной девочки, которая все бродит под моими окнами в надежде найти что-нибудь, дающее непонятную, но великую радость ее маленькому бедному существованию в этом никому из нас непонятном, а все таки очаровательном земном мире: какой-нибудь пузырек, спичечную коробочку с картинкой… Я слушаю эту песенку, а думаю то о том, как вырастет эта девочка и узнает в свой срок все то, что когда-то и у меня было, — молодость, любовь, надежды, — то о том, где теперь косят работники, — верно уже у Крестов, — то о Тиверии, о Капри… Почему о Тиверии? Очень странно, но мы невольны в своих думах. И я представляю себе вот такое же, как сейчас летнее утро, с тем же самым солнцем, что горит на моем подоконнике, и совершенно ясно вижу белый мраморный дворец на горном обрыве острова, столь знакомого мне, и этого человека, которого называли императором и который жил в сущности очень недавно, — назад тому всего сорок моих жизней, — и очень, очень немногим отличался от меня; вижу, как сидит он в легкой белой одежде, с крупными голыми ногами в зеленоватой шерсти, высокий, рыжий, только что выбритый, и щурится, глядя на блестящий под солнцем, горячий мозаичный пол атрия, на котором лежит, дремлет и порой встряхивает головой, сгоняя с острых ушей мух, его любимая собака…

Во втором часу вышел из дому, пошел в сад по липовой аллее, в конце которой, за воротами, светлело, белело небо. Земля суха и тверда, приятно идти, на земле лежат уже кое-где палевые листья. Солнце скрылось, потускневший сад был под синеватой тучей, заходившей с юга, — очень хорошо. За воротами серо-зеленые бугры кладбища (давно упраздненного), дальше открытое поле, желтое, покрытое где-то копнами, кое-где рядами. Удивительная бирюза между ними на севере, сладкий, еще совсем летний ветер дует с юга из-под тучи и еще по летнему доносится хлопанье перепела.

Четвертый час. Крупный ливень, град, — даже крыша от него дымилась как будто. К северу из-за тучи белая гора другой тучи и млеющий синий яхонт неба. В комнате с решетчатыми окнами сырая свежесть, запах дождя, мокрой крапивы, травы.

Пять часов. Сад на низком фоне свинцово-синей тучи. Высовывался из окна под редкие капли дождя на эту сырую пахучую свежесть, в одной рубашке — необыкновенно приятно, но почему-то страшно напомнило детство, свежесть и радость первых дней жизни.

Все дождь — до заката. К закату стало на западе, под тучей, светиться. Сейчас шесть. В комнате от заката, сквозь ветки палисадника, пятно странного зелено-желтого света.

Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!

[На этой записи кончаются деревенские записи Бунина, находящиеся в архиве. Дневник его с записями от 2 августа 1917 года до мая 1918 попал каким-то образом в Сибирь и отрывки из него были опубликованы в «Новом мире», Москва (10/1965, стр. 213–221), но среди напечатанного нет записей после 21 ноября 1917 года.

25 июля 1917 года Бунин в письме Нилусу писал, между прочим, следующее:]

[…] Добрых и бодрых настроений твоих не разделяю. В будущем, конечно, лучше будет — и относительно, и безотносительно, но кто же вернет мне прежнее отношение к человеку? Отношение это стало гораздо хуже — и это уже непоправимо.

До ярости, до боли кровной обиды отравляемся каждый день газетами. Порою прямо невыносима жизнь и здесь. […]

[В письме от 7 октября он пишет:]

[…] прости, что так мало и редко пишу, — скверно себя чувствую, примотаны нервы всем, что творится, до-нельзя, а тут еще новая беда — болен Юлий Алексеевич (которого ты вообще не узнал бы теперь, — так он постарел, ослабел, изменился). […] — думаю, что это неизлечимо, и полон самых ужасных ожиданий. […]

Пока сидим в деревне. Скверно и жутко порой, но что делать! В Москву хотим поехать к концу октября. […]

[16 октября Бунин все еще из деревни пишет Нилусу:]

[…] В Одессу на зиму? И это серьезно? Но, дорогой, где-же там жить, что есть? (Хотя я, вообще, не понимаю — где мы будем жить и что будем есть! Серьезно — трагическое положение!). […]

В деревне невыносимо и оч[ень] жутко.

[В деревне Бунины оставались до конца октября. В дневничке Веры Николаевны сказано:]

22 октября: Первое известие о погромах за Предтечевым. […] Волнение среди местной интеллигенции. Сборы.

[23 октября Бунин навсегда покидает родные места. Конспект Веры Ник.:]

Бегство на заре в тумане. Пленные. Последний раз Глотово, Озерки, Большая дорога… Бабы: «войну затеяли империалисты». Бешеная езда. Рассыпалось колесо. Семь верст пешком в валенках и шубах. Елец. Ни единой комнаты ни в одной гостинице.

[В Ельце Бунины пробыли до 25 октября (остановившись у Борченко), в Москву выехали 25-го. «Отъезд в I классе, — записано у В. Н., - мы — втроем и Орлов. Солдаты в проходах. Отношение не вражд[ебное]».

В открытке от 7 ноября 1917 года Бунин сообщает Нилусу:]

Мы с 26-го Окт. в Москве. Живы, здоровы. Адрес: Москва, Поварская, 26, кв. 2. […]

[В дневничке В. Н. за конец ноября записано:]

26 Москва. Первые слухи о восстании. Телефон к Телешовым. Спасение 8000 рублей. Обед и вечер у них. Возвращение пешком домой. 27 — Начало большевиц. восстания. Горький у Ек[атерины] П[авловны]. Отказ Яна позвонить ему.

[Декабрь. — М. Г.]: 3. Конец больш[ого] восст[ания]. Обыски. […] Серафимович. Его доносы на гимназиста и писателей. Среда. Изгнание Серафимовича. Книгоиздательство. Отказ писателей участвовать в одном сборнике с Серафимовичем]. […]

6 […] Устиновы пригласили Яна в Воронеж. Ян вечером у Толстых.

Рождество.

Среда у нас. […]

1918

[Дневничок-конспект В. Н.:]

Январь: Вечер писателей. Ужин у Толстых, устр. Делидзе. Среды в Кружке. Среды у нас.

[Дневниковые записи Ивана Алексеевича от 1 января 1918 г. до 20 июня 1919 г. вошли в его книгу «Окаянные дни».

Среди бумаг Веры Николаевны я обнаружила перепечатанные на машинке страницы воспоминаний о весне 1918 года. Привожу выдержки:]

Первое мая нового стиля падало на Среду Страстной. Большевики, истративши очень много денег на праздник пролетариата, отметили его, как полагается, красным цветом, шествиями, музыкой, пением интернационала рабочими и работницами, которые приплясывая и нестерпимо перевирая мотив, кричали: «вперед, вперед, вперед!..» и всю ночь Москва, давно уже привыкшая с заходом солнца погружаться во тьму, пылала всеми огнями дорого стоющей иллюминации вплоть до рассвета… А в Святую ночь новые хозяева не только решились нарушить вековой обычай — лишить москвичей Кремля и волнующих полновесных ударов Ивана Великого, — но даже ради такого большого праздника не позволили хотя бы скудно осветить улицы. И все мы, пробиравшиеся в полной темноте в свои приходы или соседние церкви, ежеминутно оступались, спотыкались, — уже дворники, переименованные в «смотрители дворов», ничего не делали, и на тротуарах лед не скалывался, и образовывались неровные бугры.