Мы долго сидели и слушали. Вл. Ос. каким-то чудом избег двух крушений. […] Поручение он свое выполнил прекрасно, месяца два будут они сыты…
На политическое положение он смотрит хорошо, надеется, что Деникин победит. — «Все разлагается. Красноармейцы и те недовольны […]». Он возлагает надежду на зеленых, в Черниговской губернии появился атаман с шайкой, какой-то Ангел. Говорят, что он настроен против большевиков. А южнее орудует Махно, который неуловим. Говорят, он ездит со своей шайкой на телегах, на бешеных лошадях […] а девиз, написанный сзади каждой телеги: «Бей жидов, спасай Россию».
— Да и здесь в Одессе уже не то твердое положение, которое было месяц тому назад, когда я уезжал в Москву. Вы подумайте, какой развал кругом. Да и сами здешние большевики нервничают. […]
— Нет, поверьте, долго большевики не удержатся, они в достаточной мере изжиты.
Посидев до возможного времени, Недзельские ушли. Мы принялись читать письма вслух.
Делаю выписки из них. Вот из письма мамы:
«Пережито много тяжелого и вспоминать даже не хочется. Решила, что человек такая собака, что и не то переживет. Сейчас все таки жизнь кажется раем, по сравнению с зимой и весной… Я как-то привыкла к страданиям, что отношусь ко всему покойно. […] Я своих вещей продала тысяч на пять во время болезни папы и все потратила на него. С твоими деньгами я думаю поступить так: возьму себе половину и постараюсь сохранить их для тебя, и только тогда ими воспользуюсь, если буду так голодать, как голодала осенью. […] Хлеба нам не дают пятый день. Ехать на Сухаревку ни папа, ни я не можем, да и хлеб стоит 45–50 р. фунт. Придется пить чай, да и то без сахару. Не правда ли веселенькая жизнь? […]»
А вот из письма брата: — «Кое-что изменилось. Изменились цены на продукты. Чтобы быть мало-мальски сытым нам приходится проживать около 10000 руб. в месяц: изменилось количество продуктов, попадающих в наши желудки. И, если пока не было дня, когда мы ничего бы не ели, то потому лишь, что спускаем все, что имеем — занавески, костюмы, платье, посуду (цены на все вещи достаточно высоки). Но случалось уходить на службу утром и не евши. […]
Изменились родители. Похудели, постарели лет на пятнадцать, сгорбились, изогнулись, изнервничались. Папа болел всю зиму. Живя в температуре двух градусов, не имея нужного питания, он болел на почве истощения. Болезнь превратила его в глубокого старика. […] Болезнь папы не единичное явление. Такой болезнью страдают многие. Многие старые люди впадают в детство и со многими мне приходится возиться на службе, изыскивая способы придумать им работу. […] Да, старым людям сейчас трудно и плохо жить. Молодых в Москве мало. Я не говорю о детях. Но тем молодым, которые остались здесь и которые все же не могут безучастно относиться к страданиям себе подобных, невыразимо тяжело, и они, молодые, изнашиваются, стареют. Износился, постарел и я. […] Неужели настанет момент, что я когда-нибудь буду иметь возможность отдохнуть и набраться сил, увидеть южное солнце. […]»
10/23 июля.
Большевики большевиками, а жизнь берет свое. После Петровок очень много свадеб среди простого народа. Не довольствуясь гражданским браком, идут венчаться в церковь. Попадаем и мы на свадьбу. Жениху, сыну умершего друга Яна, 19 лет, невесте — 20. Когда их уговаривали подождать, они возражали: «Мы столько уже пережили, сколько раньше в 30 лет не переживали. Что еще дальше будет? Нужно пользоваться теперь всякой минутой, к тому же у нас хотят реквизировать комнату, вот мы ее и займем!»
[…] Я надеваю лучшее платье. Мы идем. Пять часов вечера (я всегда указываю астрономическое время). Церковь пуста. Народу немного еще. Жених и невеста приходят пешком. Невеста в белом, но без фаты. […] Пировать будем завтра, в Ольгин день, именины сестры молодого. После венчания грустно расходимся по домам. Все нелепо — и эта скороспелая свадьба, муж-мальчишка, студент Художественной школы, невеста учится танцевать, а теперь при большевиках уже выступает в одном из многочисленных театриков. Оба уже люди новой формации, новых вкусов, стремлений, и хотя они не коммунисты, не большевики, но большевизм уже развращающе действует на их души. Вспоминаем его отца, оригинального и интересного человека, необыкновенно органического. Как был бы чужд ему сын…
11/24 июля.
[…] Я рассказываю, что дорогой я видела по стенам расклеенные афиши, извещающие, что в СКВУЗ'е — нулевой семестр. […] Я объясняю, что это обозначает подготовительный курс для университета, открытый для того, чтобы революционный народ мог в 6 месяцев, будь то рабочий, мужикот сохи или баба, подготовиться к университету, по всем факультетам, вплоть до математического. Я не шучу. Один вновь испеченный профессор из большевицкой печки доказывает совершенно серьезно, что весь гимназический курс можно пройти в полгода. […]
Отправляемся на пир. Пьем чай с хворостиками, едим фрукты. Молодые с молодежью веселятся. […] Среди гостей дама, только что выпущенная из чрезвычайки. Она сравнительно хорошо прожила там, пристроившись к кухне. Но навидалась многого. — «Самое тяжелое для молоденьких барышень, когда их гонят убирать, например, Крымскую гостиницу, населенную красноармейцами, которые кувшины, тазы употребляют совсем не на то, на что они предназначены. […] если узнают, что она княжна или графиня, тут на самую грязь назначают, а какая ругань стоит, если бы вы знали. Особенно Богородицу не щадят. Прямо жуть брала».
Потом шли разговоры, что куда ни поселится революционный народ, всюду он вносит разрушение: «Вот, — рассказывает один господин, — […] в лучшие дома и особняки переселили рабочих с Пересыпи, и, Боже, […] во что они превратили дома и квартиры, я уж не говорю, что все засалено, ободрано, но они ванны превратили в отхожие места, и получились такие очаги заразы, что самые красные врачи говорят, что если не принять экстренных мер, то эпидемии разовьются. […] Кажется, решено — весь этот революционный пролетариат водворить на старые квартиры. […]»
14/27 июля.
[…] Голод меня мучит лишь иногда по вечерам. А как я боялась недоедания! […] Правда, мы все меньше и меньше двигаемся и уже очень редко предпринимаем поход на другой конец города.
15/28 июля.
[…] Настроение у всех тяжелое. Арестовывают профессоров. Некоторые успели скрыться. Так Линиченко, дав слово, что отправляется в чека, куда-то ушел, и его не могут найти. Билимович тоже скрывается. Рассказывают, что Левашов скрывался где-то в Отраде, и его кто-то выдал. Ночью пришли, сделали обыск. Он спал, его разбудили, спросили, кто он. Он назвал себя фальшивым именем, но ему не поверили и арестовали. Арестован и проф. Щербаков. Председатель чрезвычайки Калиниченко, студент-медик второго курса, профессорам говорит «ты» и издевается над ними, все грозит расстрелами.
16/29 июля.
Утром библиотека. Там тоже рассказы о расстрелах. — «По ночам, после 12, я слышу пение, — это гонят на расстрел буржуев и заставляют их петь. Вы представляете, какое это ужасное пение», — рассказывает N.
Расстреливать приходится так много, что иногда в мертвецкую привозят еще живого. Недавно сторож так испугался, увидя, что труп зашевелился, что позвонил в чека. И мгновенно оттуда явились палачи и добили несчастного.
Вечером пробираемся по тихим улицам на черствые именины к В. М. Розенбергу. Они ждали нас накануне с пирогом. […]
У них узнаем, в каком ужасном положении находится детский приют. […] Дети голодают, у них по одной смене, и, когда нужно стирать, они должны лежать голыми в постели. […] Мы ничего не можем понять: ведь только 3 месяца тому назад было реквизировано столько всяких материй, неужели нельзя было одеть хоть один пролетарский приют!
Заходит разговор и о нашем питании. Розенберги советуют обратиться в кооператив, в котором он служит. […] — Селедки очень хорошие, постное масло, маслины.
17/30 июля.
Идем утром в кооператив. […] Я давно утром не была в центре города. На Дерибасовской все то же, попадаются лишь мундиры всех времен, начиная с Александра II. Результат обысков, конечно. У Агит-Просвета останавливаемся, читаем газету. Очень путанная сводка. Рядом с признанием побед Деникина, говорится об успехах чуть ли не в Персии. Перед окнами толпа. Все озираются, говорят шепотом.