Повернулся, пошел. Стоит веселый – хохочет: «Ты куда девался? Поедем рыбу ловить, я тебя за этим вызывал».
Ведь вот как бывало. Вот как бывало, товарищи! А вот товарищ Эренбург думает, что это легко.
Вот это сюрреалистическое заседание, с этими рассказами Хрущева, оно, пожалуй, было венцом этих происшествий, более яркого я что-то не упомню.
Пошел я домой, думаю: ну что из этого всего воспоследует? Даже последние слова Хрущева были какие-то возвышенные, что-то провозглашал он, призывал. Но какие тут призывы? Смятение у всех. Что делать? Что будет?
А назавтра парторганизацию писателей действительно разогнали, и членов партии, писателей, раскрепили – кого куда: кого на «Мосфильм», кого в издательство, а некоторые к парторганизации зоопарка прикрепились, потому что она рядом, зоопарк-то рядом с Союзом писателей. Вот так. И не стало парторганизации в Союзе писателей. Единственный Союз, где нет парторганизации. В случае чего – нет парткома. Есть парторг, а это совсем-совсем другое.
Ну, дальше как дела шли, все известно.
Четвертая встреча с Н. С. Хрущевым.
Состоялась эта встреча на июньском Пленуме ЦК, отличалась она необыкновенной помпезностью, хорошими обедами и огромным количеством присутствующих. На Пленум было приглашено больше двух тысяч гостей.
Июнь. Следовательно, с марта по июнь я ждал своей судьбы. Ведь жалобы-то от Грибачева, Софронова и Кочетова были поданы в Президиум ЦК в очень резкой форме. Грибачев и Кочетов – один из них кандидат в члены ЦК, другой – член Ревизионной комиссии, так что дело нешуточное. Но я все ждал, ждал, ждал, и все до меня доходили сведения, что собирается материал. Материал собирают и во ВГИКе, и в Союзе, и в Комитете, и на «Мосфильме». По разным линиям собирают материал. Я все ждал, что будет. Наконец, мне сказали: очевидно, после июньского Пленума будет разбираться ваше дело, а может быть, и на самом Пленуме. Это плохо.
Ладно. И вот наконец состоялся Пленум. Сделал Суслов доклад по китайскому вопросу, Ильичев – по вопросам культуры. Пошли обыкновенные речи. Я, признаться, все это забыл, да и все это было известно, и сейчас не могу вспомнить, что же там говорилось. Только несколько таких черт запомнилось мне. Вот эти несколько черт я и хочу сообщить.
Прежде всего поразило меня поведение высокой интеллигенции, так сказать, верхушки нашей.
Члены союзов писателей, художников и композиторов находились в недоумении и тоске, ибо эти три союза должны были быть слиты. И в кулуарах все спрашивали друг друга: что же мы будем делать, скажем, на пленумах союза? Неужели живописцы будут обсуждать вопросы музыки, а музыканты – романы, повести и рассказы? Ведь не может же быть, чем же мы будем заниматься?
Но, несмотря на это недоумение, руководство наших союзов восторженно приветствовали это слияние – приветствовали с тоской и недоумением во взоре, но приветствовали.
Трусливее всех, пожалуй, оказался Федин, потому что Тишке Хренникову, по-моему, было все равно. Но Федин, он производил просто жалкое впечатление, ну просто безграничный трус.
Так или иначе, прошли эти речи, а я все жду, до меня все не доходят. Наконец, не то уж на третий день, что ли, доходит дело до выступления Павлова. Начинает Павлов с вопросов целины, производства, всякие такие торжественные мотивы, идет по целине, шагает, ну и дошагал, наконец, говорит:
«Некоторые вот тут предъявляют претензии к нашей молодежи. А чего мы можем требовать от нашей молодежи, если среди наставников этой молодежи числятся такие, с позволения сказать, профессора, как Михаил Ромм, который пропагандирует общечеловеческую мораль и лирическое…»
Что «лирическое», он не договорил, потому что вдруг его прервал Хрущев. «О шатаниях товарища Ромма нам известно, – сказал Хрущев. – Мы сами разберемся в этом вопросе. – Помолчал и добавил: – Но мы надеемся, что этот крупный мастер еще встанет на ноги».
Ну, я, правда, тоже надеялся, что «встану на ноги», но, во всяком случае, понял, что продолжаться речь Павлова не будет. Действительно, Павлов нежно улыбнулся, перелистнул страничку и пошел дальше шагать по целине.
Я сижу в некотором недоумении, так и не понимаю – что это, угроза? Или, наоборот, индульгенция? Хорошо уж, по крайней мере, что речь Павлова прервана. А окружающие меня интеллигенты не глядят на меня, смотрят куда-то вдаль мутным взором таким, и искоса вдруг, быстро так, воровским взглядом, – что делает он? Что я чувствую?
Ну, я не чувствовал ничего, кроме мути.
Во время перерыва спустился я вниз. Ну, все тут бросаются мгновенно обедать и завтракать. У меня что-то аппетита не было, пошел я книжки выбирать в ларьке, вечную ручку, что ли, купил. И вдруг подходит ко мне тоже один из представителей нашей высокой интеллигенции и тихо говорит:
– Я вас не понимаю.
– А что?
– Ну как вы можете покупать вечную ручку в такую минуту?
– А что же мне делать?
– Да ведь Павлов выступал. Хрущев выступал! Нет, это либо какое-то необыкновенное самообладание, либо бесчувственность, что ли?
Я не знал, что выбрать – самообладание или бесчувственность. Самообладание – что-то очень торжественно, поэтому я сказал:
– По-моему, бесчувственность.
Ну, на этом и кончилось. Опять пошло заседание, опять говорит очередной оратор. И вдруг очередного этого оратора опять прерывает Хрущев.
– Минуточку, – говорит он. И обращается к двум членам ЦК: – Вы что здесь ухмыляетесь? Вы, товарищ такой-то (по-моему, Жемерин это был) и – такой-то (казахская фамилия, один из секретарей Казахстана), что вам тут смешно? Вы находитесь на заседании ЦК, надо уметь вести себя прилично. Что вы, не хотите работать? Можно освободить! Как вы позволяете вести себя в присутствии членов Центрального Комитета партии! Бе-зо-бра-зие!
У меня даже сердце упало. Я, признаться, и не думал, что на членов ЦК можно орать таким образом, как на мальчишек. Я, правда, слышал, как он орал на Вознесенского, на Голицына, но на членов ЦК!
После, в перерыве, пошел я вниз, что-то болит у меня под ложечкой, пошел я в амбулаторию, говорю:
– Дайте мне что-нибудь от печени.
– Почему от печени?
– Да болит под ложечкой.
– А почему вы думаете, что это печень?
– Ну, у меня больная печенка.
– Ну-ка, давайте.
Послушал меня врач, посмотрел, где болит.
– Что вы, – говорит, – да это не печень у вас. У вас стенокардия, это сердце.
Я говорю:
– Отродясь у меня не было стенокардии, и сердце у меня железное.
– Ну, вот не было, а теперь есть. Это у нас бывает.
Смотрю, а на одной коечке лежит человек, дышит чем-то.
Кладет он меня, дает валидол, нитроглицерин. Полежал – пошел.
Ну, и после перерыва первым было дано слово этому казахскому члену ЦК. И он начинает с того, что приносит глубочайшее извинение за свое поведение Никите Сергеевичу Хрущеву. Не членам ЦК, не Центральному Комитету партии, а Никите Сергеевичу Хрущеву. Он просит учесть, что он всегда вел себя в высшей степени дисциплинированно, ни разу не нарушал порядков в Центральном Комитете партии, и что в данном случае он оплошал, потому что его Михалков попутал. Михалков-де рассказал очень смешной анекдот. Он с соседом своим, с этим Жемериным, что ли, ухмыльнулся, не сдержался, и вот такое бедствие произошло, он просит снисхождения к нему.
Ну, так шло это заседание, не знаю, еще, что ли, день. Наконец, наступил заключительный день. В перерыве всем членам ЦК и кандидатам роздали резолюцию по китайскому вопросу и резолюцию по культуре. Громаднейшие резолюции. Целые книжечки по каждому вопросу. Но дают только членам ЦК. Я думаю, так мы и не узнаем, в конце концов, что же постановили по вопросам культуры и что постановили по китайскому вопросу, но посмотрим, что будет.
Должно было быть здесь два заключительных слова – Ильичева и Суслова. Но перед этим несколько замечаний решил сделать Хрущев. Приготовили ему для этого какую-то записочку, страничек шесть, небольшая. Ну, думаю, минут пятнадцать пройдет, заключительные слова, и все, – отработали.