Кто слушал ночами тяжкий шум, летящих к земле яблок, кто исписывал тетради неиссякаемым сочетаньем двух-трех букв, начинавших вибрировать смутными смыслами по мере того как страницы сменялись страницами, которые, мнилось, рано или поздно удастся постичь, набравшись терпения. Частностей всегда предостаточно. Их всегда больше, чем в состоянии схватить обобщение, стремящееся предстать знанием. Частность трупа, лежащего навзничь на плоскогорье пыльного весеннего утра, представляется сгущением образа, самого акта воображения, отягощенного накануне вовлечения в таксономию смерти. Терпение - это первое. Второе - двусмысленность явления и исчезновения, точнее процесс схватывания одного через другое. Пишущий уже написан. Трюизм, не избывший своего очарования и силы. Пишущий написан потому, что он хочет, чтобы так было. Мы отправляемся в странствие по узлам нескончаемых пересечений высказываний как другого/других, так и собственно пишущего. То, что есть - независимо от опыта, постоянно постигается в результате опыта и опыт этот не есть то же самое, что состояние или порядок вещей, опытом которых он является. Весенний снег. Ветер. Каждая вещь таит в себе абстрактное действие. Город также, возникая со всех сторон одновременно. Вчерашний поступок равен любому поступку в будущем, которое якобы уже описано, лучше сказать вписано в меня намерением это будущее принять в обрамление интенции таковое будущее счесть неминуемым. Плотность цветного монитора лишает письмо прелести ночного бдения. Бенгальский треск мотыльков. Как если бы путеводная нить сматываясь с клубка со временем прекращала свою функцию, поскольку переставала бы существовать в остающемся пространстве - подобно моему телу, этой изначально уже прекращающей себя в пути наследования нити. Несколько предметов вполне заменяют мир, неуклонно и медленно сводя себя к еще меньшему в себе количеству. Шум. Вот что главное - шум, в котором угадывается все: голоса, птичьи вскрики, гул утра, - нет ничего, чего не умещал или не обещал бы в себе шум. Ни одного действующего лица. Искривление луча. Ночью солнце неожиданно являет себя во вспышке сетчатки. Ах, это снова мальчик на руках молодой женщины? Как замечательно вышита ее блузка, как легка она, несмотря на то, что несет какого-то мальчика на руках. Становится довольно прохладно. Продолжение, продление, иллюзия непрерывности возвращает к моменту, который с некоторых пор все чаще останавливает желание его минуть. Сколько всего сказано мной за прожитое время? Птица врастает в угольный пласт, пластаясь рядом с отрицательным слепком листа папоротника. Конечно, самое таинственное в пьесах Чехова происходит в промежутке между действиями. Мне всегда хотелось попасть в антракте на представление, где возможно было бы узнать о всем том, что заслоняет прямое действие. Узкая дверь. В лицо летит сквозняк. Слезятся глаза, однако зрение вполне различает актеров. Нет никаких внешних обстоятельств, которые могли бы повлиять каким-либо образом на ход событий. Внутренние? Невозможно. Ты опускаешь ладонь в воду. Преломление речи. Какая трещина раскрывает это столь тщательно сокрываемое окружающими несовпадение? Материнский язык, в котором, казалось бы, мы могли обрести начало, (иные говорят o свободе познания в именовании/постижении, чья тяга к мельчайшим частицам, уплотняющим окружающее и как бы увлекающим в свое пульсирующее движение поразительна, - каждая с таким странным ответным согласием как бы готова стать единственным зеркалом), оказывается тем же хрупким, хотя возможно и первым покрывалом, сокрывающим все ту же бессловесность, беззвучие, нескончаемое разреженное пространство непереводимого ни на какой ни в будущем, ни в прошлом язык. Таково твое настоящее, скорее всего сводящее меня ни к моему бытию, ни к бытию другого. Пробел, место, где свет также безразличен как и тьма. Вы давно не писали. Приключилось что? Да-да. Замечательно. Как вы смогли узнать? Движение мусора в весеннем ручье, движение спички, подносимой к сигарете, движение души - что общего во всех движениях? То, что ничто не движется, ничто не перемещается, либо - колода фотографий в ловких пальцах престидижитатора искрится, с треском проливаясь нескончаемым ливнем образов неподвижных, как лед, невзирая на смехотворные усилия найти хотя бы малейшие признаки значения. Не было никакой речи, не было никаких слов. И только вот это НЕ, у которого неартикулировано даже Т, арктическим зерцалом возвращает бесконечно усилия проникнуть за, выйти за порог его чудовищного постоянства, все более явственно вступая в свои права. Однако, вот вино; надеюсь, оно вам придется разумеется, не такое уж оно старое, простенькое, но попробуйте, глядите, оно в меру терпко, не слишком сладко, словом, вино для нас, живущих в области high memory, я бы сказал в сфере разреженной памяти. Мгновенные переключения также образуют орнамент, воспитывающий зрение. Не слух. Воронка уха превращается из Мальстрема, монотонно носящего по отвесным стенам отражения надежд (реальный мир раскалывается на слышимое беззвучие и видимую безвидность - вероятно мы изменились, мы видим то, что никто до нас не мог и помыслить увидеть в створах зрения) в нелепое изображение улитки, урагана, в центробежном движении пеленающего настоятельностью собственное бессилие. Движение денег не подвластно стихии слуха. Тайная мечта авторитарных систем: тотальное упразднение денег - беззвучность языка, этого шелкового пути, нити, спадающей с кокона неразличимости. Доверчивость их удивляет. Порча, которую они несут в себе от рождения со временем превращает их в восковые персоны. Таким образом я дошел до предпоследней страницы, где прочел следующее: "О памяти он говорит на сто пятидесятой странице." Все изменилось, теперь о памяти я пишу исключительно на первой и опять на первой странице как бы обеспечивая резидентным программам нужное пространство - ни дать ни взять своего рода магия. В дальнейшем, возможно, появятся описания восковых кукол. Может быть существует две книги? Три (четыре, N-e число) женщины, одна книга и мелькнувшая в разряде прикосновения пальцев рукопись? Я не спрашиваю: "Что?". Теперь этого мне не нужно. Я совершенно спокойно переворачиваю неразрезанные листы книги, не испытывая нужды в ноже, не испытывая ни малейшего желания узнать то, что хранят в себе сложенные страницы. Возможно в недалеком будущем я буду способен прочесть все на ощупь - то есть не прикасаясь к блеклой россыпи тиснения. Если конечно я вновь не вернусь к мысли об убийстве и избавлении, точнее о редукции. Здесь остановка. Здесь выходить.