Бывает так по осени: внезапно пахнёт мороз, захватит врасплох всё живое, обникнут опалённые холодом разохотившиеся было и дальше расти побеги, убьёт на грядах ботву, загонит в норы и под коряги всякую живность, а потом вдруг вновь нежданно растеплится, выстоятся деньки, и опять всё, забыв недавние страхи и невзгоды, закопошится, запрыгает и возрадуется благодати.
— А и башковитый мужик! — похвалил Ивана Ивановича дедушко Селиван, когда после лекции расположились своей кучкой в укромных бурьянах. — Теперича всё ясно. А то сидим тут — опёнки опёнками. Соль всю в сельпе подчистили, карасин-спички. Ситчик завалящий — и тот похватали бессчётными аршинами. Иншие дак и хлеб стали припрятывать.
Вчерашние повестки разворошили было деревню, забегали, запричитали бабы. Но, оказалось, потрусили не густо, одного-двух на десяток дворов, в Касьяновом конце и вовсе никого не тронули. Да и взяли в основном молодых. Остальных, кто постарше, главную усвятскую силу и опору, пока не задели, и после лекции появилась надежда, что могут и не задеть вовсе, тем паче что против одного немца приходилось по три человека с нашей стороны. Зачем столь брать, обременять государство излишним расходом, наделять всех обужей-одёжей да и хлеб зазря переводить?
— Ну, ребятки! — просветлённо поднял и свою чарочку дедушко Селиван. — Бог не выдаст — свинья не съест. Авось обойдётся. Возьмут кого, дак ежли, как было сказано-то, есть такое предписание, чтоб на его земле биться, тади вам и делать буде нечего. Это же пока пройдёте докторское обсвидетельство, пока распишут по частям — кого в пяхоту, кого в кавалерию, кого в санитары — о-ёй, сколь время убежит! Дело это нешвыдкое — разобраться с каждым, кто на какую службу гож. Да пока довезут до места, колтыхать-то не ближний свет, эвон какова Россия по карте-то, да там примутся обучать строю, оружию, глядишь, тем временем и попрут его без вас да и замирятся вскоре. Это как в финскую. Тади тоже так вот: война, война… А воевать-то многим и не довелося. Так только — пожили в лагерях, песен строем попели, похлебали казённого варева да и по домам восвояси.
Подвыпивший Касьян слушал всё это и чувствовал, как оттаивала душа и онемевшие было руки сами собой испрашивали какого-нибудь дела. Да хоть бы и опять в луга да покоситься всласть, без спешки, маеты и оглядки.
— Попрут, попрут его, голубчика! — продолжал возгораться дедушко Селиван. — Помяните моё слово, попрут. Немец, он только с наружности страховитый. Нацепляет на себя всяких железяк, блях, баклажек да ремней, а разглядеть его, дак хли-и-пкай. Штыка, к примеру, никак не выдерживает, сабли — дак за версту одного свёрку боится. Истинное слово! Бивали мы его, Горохова пярдуна, знато дело. Это ж, ежли порассказывать, как в ту войну, в четырнадцатую. Бывалача, как высыпем из окопов, как вдарим в штыки да как шумнём «ура!» — потыркает, потыркает по нам, видит — неймёт, густо нас дюже, да и дёру бежать. Так что попрут, попрут его, и не сомневайтеся в этом.
Но утешение было недолгим и хмельным, как и сама водка, по которую ещё раз да другой гонял в тот тихий, полынком обвевающий вечер лёгкий на такое поручение Давыдко, благо что и сами жаждали этой неправды: может, и верно, всё обойдётся малой кровью да на ихней же, немецкой земле. А если и отлучаться из дому, то всей и потраты, что строем попоют песни в лагерях да постербают бесплатного кулешу.
Но уже через несколько дней на деревню, как тяжёлые наволочные тучи, наползли слухи, будто немец прёт великим числом, позахватил множество городов, полонил и разогнал по лесам и болотам целые наши армии, которые-де побросали на дорогах пушки и обозы со всеми припасами, а которые пробуют обороняться, тех немец палит огнём и давит бессчётными танками. Что тут было правдой, а что вымыслом, понять было трудно и спросить не у кого. В газетах по-прежнему ничего толком нельзя было вычитать: энская часть да энское направление — вот тебе и весь сказ.
Слухи о том, что немец идёт беспрепятственно, рушит всё и лютует, ходили всё упорнее, и будто бы уже повоевал Белоруссию и сколько-то ещё земли по-за нею. Вскоре о том помянули и в газетах, дескать, после упорных боёв наши войска оставили Минск. Это означало, что немец за шесть дней наступления углубился не меньше как на пятьсот вёрст, продвигаясь более чем по восемьдесят километров в сутки. Выходило, что мрачные слухи в общем-то были верны, и мужики, словно после тяжёлого похмелья, хмуро молчали и не глядели друг на друга: какая уж там малая кровь! Кровь великая, и лилась она по своей же земле.