Только тут людей словно бы прорвало, все враз зашумели, накинулись на Давыдку, задёргали, затеребили мужика:
— Да ты что, кто это тебе сказал?
— Мы ж только оттуда, — напирали бабы. — И никакой войны не было, никто ничего.
— Да кто это тебе вякнул-то?
— Может, враки пустили.
— Потому и ничего… — отбивался Давыдко. — Дуська нынче не вышла, у неё ребёнок заболел…
— Какая Дуська? При чём тут какая-то Дуська?
— Дак счетоводка, какая же…
— Ну?!
— Вот и ну… А бухгалтер кладовку проверял, не было его с утра в конторе. А Прохор Иваныч тоже был уехамши. Может, и звонили, дак никого при телефоне-то и не сидело. А война, сказывают, ещё с утра началася.
— Да с кем война-то? Ты толком скажи!
— С кем, с кем… — Давыдко картузом вытер на висках грязные потёки. — С германцем, вот с кем!
— Погоди, погоди! Как это с германцем? — продолжал строго допытывать Иван Дронов. — Какая война с германцем, когда мы с им мир подписали? Не может того быть! И в газете о том сказано. Я сам читал. Ты откуда взял-то? За такие слова, знаешь… Народ мне смущать.
— Поди, кто сболтнул, — снова загалдели бабы, — а он подхватил, нате вам: война! Ни с того ни с сего.
— Не иначе, брехня какая-то, — обернулся к Касьяну Алёшка Махотин, кудлатый, в смоляных кольцах косарь. Перочинным ножичком он машинально продолжал надрезать квадратики и выковыривать кожуру на ореховой тросточке, которую от нечего делать затеял ещё в ожидании Давыдки.
— Мир-то мир, а с немцем всякое могёт статься, — запальчиво выкрикнул дедушко Селиван. — С германца спрос таковский. Немец, он и бумагу подпишет, да сам же её и не соблюдёт. Бывало уж так-то, в ту войну, в германскую.
Однако мужики и сами уже нутром почуяли, что посыльный не врал, им только не хотелось в это поверить, потому что от худой этой вести многое, может быть, придётся отрывать, бросать и рушить, о чём пока не хотелось и думать, а потому их наскоки на Давыдку выглядели всего лишь неловкой и бессильной попыткой остановить время, обмануть самих себя. Давыдко же, пятясь под их гомонливым натиском, вдруг взъярился, закричал, сипло и с пробившимся визгом в сорванном голосе:
— Да вы чего на меня-то? Чего прёте? Стану я врать про такое! Да вон слухайте сами!
Со стороны деревни донёсся отдалённый, приглушённый, а потому особенно тревожный своей невнятностью торопливый звон. Разгулявшийся ветер то относил, совсем истончая ослабленные расстоянием звуки, низводя их до томительной тишины, до сверчковой звени собственной крови в висках, то постепенно возвращал и усиливал снова, и тогда становилось слышно, как на селе кто-то без роздыху, одержимо бил, бил, бил, бил по стонливому железу.
Вслушиваясь, Иван Дронов сомкнул губы в неподвижную, омертвелую кривую гримасу и сосредоточенно, уйдя в себя, глядел в какую-то точку под ногами; молчали мужики, теребя подбородки и бороды; помалкивал и Касьян, враз ознобленный случившимся, с тупым отвлекающим интересом уставясь на Алёшкины руки, по-прежнему ковырявшие красивую тросточку; обникли плечами, словно бы заострились, стали ниже ростом женщины, склонили свои белые глухо насунутые платки и косынки. И только дети, обступившие Давыдку, ничего не понимая, недоуменно смигивали, перемётывались синью распахнутых глаз по лицам взрослых, вдруг сделавшихся, как Давыдко, тоже неузнаваемыми и отчуждёнными.
Да ещё Натаха как сидела под калиновым кустом, так и осталась там. Митюнька с зелёным ивовым пищиком в кулачке безмятежно посапывал на её коленях. Он спал под сенью крутого материнского живота, отделённый от своего будущего братца тёплой, натужно взбухшей перегородкой. Натаха, не переменяя позы, терпеливо помахивала рукой над белой головкой, под рассыпчатыми вихрами которой, должно быть, парили во сне весёлые луговые птахи, и сам он, Митюнька, заходясь счастливым испугом от высоты, парил вместе с ними над беспредельностью остомельской земли.
А из села заливисто и тревожно, каким-то далёким лисьим тявканьем опять доносилось:
— А-ай, а-ай, а-ай, а-ай…
Иван Дронов наконец первым очнулся, крутнул головой, как бы отмахиваясь от этого лая, обвёл всех тягучим взглядом и объявил с глубинным выдохом, будто собирался ступить в ледяную воду:
— Ну, люди, пошли! Слышите, зовут нас…
Старая Махотиха, Лёшкина мать, обморочно всплеснула вялыми плетьми рук, закрылась ими и завыла, завыла, терзая всем души, уткнув чёрное лицо в чёрные костлявые ладони.
3