Выбрать главу

– Ты что, любимый, чокнулся? – спросила она.

К. М. отпустил ее уши и нежно погладил по щеке.

– Еще, – сказала она, – можешь поцеловать.

– С незнакомыми девушками не целуюсь, – ответил К. М., мысленно отсчитывая секунды, по пять на каждое чувство и остаток – на мировую печаль.

– Ты чего дергаешься, Менандр? Целуй! Это по сценарию.

– А что Никаноров скажет?

– Ну его на фиг, надоел. Ты симпатичней.

– Не могу, любимая, губы не слушаются.

Девица высвободилась из его рук и громко крикнула:

– Григорий Николаевич, а он целоваться брезгует!

Гоша, наблюдавший сцену в черную трубу, как в замочную скважину, оторвался от наблюдений и сказал в рупор:

– Старина, поцелуй разочек, тебя ж не убудет?

– Нет, – сказал К. М., – пусть лучше убьют.

– Тебя и так убьют, – ответил Гоша. – Хоть поцелуй…

– Нет. Умри, но не давай поцелуя без любви.

– Убийцы, готовы?! – крикнул Гоша.

– Не надо! – испугался К. М. и прикоснулся губами к губам любимой, намазанным жирным кремом.

Девица хихикнула, и от нее запахло пивом.

– Щекотно, – сказала она, – еще разочек.

– Стоп! – крикнул Гоша. – Старина, ты же не таракана целуешь! Выдай нежность на лице!

К. М. зажмурился, выдал нежность и поцеловал.

– Милый, – сказала девица, – что ты делаешь вечером? Я так одинока!

– Стоп! – снова закричал Гоша. – Из роли не выходить! Вы что лыбитесь? Анекдоты про меня травите? Все по местам!

Водолазы вылезли из яйца, К. М. с девицей отошли на край площадки, и все повторилось еще и еще раз, пока наконец Гоша не удовлетворился и приказал оператору снимать.

Потом снимали сцену убийства, и К. М. раз тридцать падал, подгибая то левую, то правую ногу. В результате вся сцена была снята, и Гоша объявил перерыв и все потянулись в столовую.

– Моей картине нужен внутренний успех, – объяснял Гоша, макая сосиску в горчицу и целиком засовывая под усы. – Внутренний успех. Временное бессмертие. Есть неоткрытые законы искусства, как есть неоткрытые законы природы и общества. Мы, не ведая о них, все же подчиняемся им, разыгрывая иллюзию свободы воли. Свобода воли без иллюзий есть творчество. Нужно избавить зрителя и человечество от иллюзий. Моя картина должна быть броской, яркой, талантливой. Она зовется «Отражение». Усекаешь смысл? Отражение света, отражение лица, отражение атаки, отражение атаки света на лицо, отражение внутренней растерянности и так далее внутрь и вширь… Когда тебя убьют как последнего человека на земле, зритель должен почувствовать, что мир может продолжаться и без людей.

– Кто ж меня убьет, если я последний на земле?

– Они. – Гоша проглотил пятую молочную сосиску и раздвинул усы в загадочной улыбке. – Это сделают они. – Он помолчал, продолжая таинственно улыбаться. – Всегда должны быть некие «они». Когда они приходят, это очень плохо. Они аналитики и разрушают надежду.

– Ты замечательный художник, Григорий Мякишев, – сказал К. М. – Отныне я стану сниматься только у тебя. Пусть хоть валяются в ногах моих все остальные, я останусь верен твоей творческой манере: все сразу и от конца к началу. Я уверен: твое бессмертное искусство выражает боль нынешнего смятенного и тревожного мира.

– В кинематографе стало невозможно творчески работать, – вздохнул Гоша, кругом сплошные бездарности. Клан. Клака. Клоака.

– Я не покину тебя в борьбе, – с чувством произнес К. М. – А как насчет «прухи»?

– Прости, старина, чуть не запамятовал. – Гоша извлек из заднего кармана брюк серый пушистый комок и положил на стол. – Бери и пользуйся. Характер «прухи» узнаешь сам. Надежность гарантирована. Ручная выделка.

8

– А-а-а, это вы! – сказал К. М., услышав по телефону знакомое дыхание. Что-то дрогнуло и сжалось в его груди, и сладко заныло сердце. – Здравствуйте, я вас ждал давно. Шесть бесконечных дней протекли как шесть столетий. – Он рассмеялся, ощущая светлую легкость в груди, как будто крутой комок, распавшись, пошел по телу плавной нежной волной. – Да, вы правильно подумали: я затерялся на поросших бурьяном тропинках. Вы же существо иного склада. Я угадал? Я иногда чувствую в себе некий автоматизм. Механистичность, что ли. Но это распространено среди людей. Сейчас уже и не определить, кто живой, а кто механический. Мой воображаемый друг поэт Канопус даже стихи набросал про это. Механические люди, заведенные зачатьем, ходят, спят, едят и любят, обездушенные братья. Механическое чувство, синтетическая мысль в инженерии искусства гармонически слились и, с восторгом подражая инстинктивности зверей, без усилия рожают запрограммленных детей. Между ними без обиды, непохожи на других, вымирающие виды, ходят несколько живых, что-то смотрят, что-то ищут странных несколько фигур на унылом пепелище обескровленных культур. Но все время псевдолюди страшно множатся числом, ходят, врут, воруют, любят и читают перед сном. Забавно, не правда ли? Ну, миленькая, не печальтесь, это всего лишь литература. Так сказать, беллетристика, искаженное отражение. Стоит отойти от него, и снова все обретет свои привычные, обычные, приличные, скучные черты. Ну вот, вы уже и улыбаетесь. Я люблю вашу улыбку. Вы уходите? Вам пора? Да, да, я стану ждать и звонка, и дыхания, и улыбки…

Утро, начатое так светло, продолжало затем катиться своим прямым чередом. И снова он брал трубку и заученно, вкрадчиво или бодро, печально или энергично, в зависимости от голоса, по которому определял возраст, пол и темперамент, снова говорил, что еще не все потеряно, что следует попытаться изменить даже то, что не поддается изменению, что-то сделать сверхожидаемое, чего-то пожелать.

Затем наступала передышка в разговорах. К. М. откидывался на спинку кресла и пытался представить себе молчаливую абонентку. И до того увлекло его слабое и трогательное, будто весенняя надежда, ожидание будущего, пусть краткого душевного покоя, что он и сам не заметил, как уснул крепким нетревожным, словно детским, сном.

Давно замечено: нам мешают спать наши долги. Служебный долг материализовался в шефа, который сидел напротив, глубоким темным взглядом уставившись в лицо спящего. К. М. открыл глаза и виновато улыбнулся.

– Нехорошо всматриваться в спящего человека, – сказал он. – Душа, отлетающая во сне, может испугаться и не вернуться в тело. Простите, шеф, я, кажется, задремал на службе.

– Хорошенькая дрема, – прогудел Начтов, – да ты, дорогуша, проспал шесть часов кряду.

К. М. потряс головой и посмотрел в окно: вдали на узком пространстве горизонта пламенело закатное солнце в пуховиках лиловых облаков.

– Ерунда, – решил он, – все ерунда. Когда рождается хоть ничтожно малая вероятность счастья, все прочее представляется несущественным и несуществующим.

– Черт бы побрал этих идеалистов, – поморщился Начтов, – ни одно слово само по себе не обладает никаким значением, а вы заучиваете и сами верите. Счастье! Блаженство! Бр-р, мерзость какая. Просвещение, пожалуй, во вред цивилизации. Скоро число неграмотных и просвещенных дураков уравняется. Все прелестно станет… «И все время псевдолюди страшно множатся числом».

– Подслушиваете? Шпионите? Нехорошо, шеф.

– Еще чего! – рассмеялся Начтов. – Да я наперед знаю, что и как ты станешь говорить. Канопус же постоянно пользуется моими рифмами. Но мне слава не нужна, она меня не стоит, – соскромничал Начтов. – Я привыкаю жить один, как пень у вырубленной рощи, где ветер, блудный сукин сын, дождливой тучею полощет, я привыкаю жить один…

– Канопус – прекраснейший поэт, – признался К. М.

– Да, – подтвердил Начтов, – и никого рядом с ним ставить не будем. Но не он беспокоит меня, а ты. Как показали проверки скрытым кабелем, ты чаще обычного мыслишь стандартными категориями. Уж не механический ли ты человек?