В продолжение дня еще были звонки. Старушка, жалующаяся на невестку. Мужчина, желающий бросить курить. Еще какие-то звонки и голоса без признаков, и К. М. быстро с ними разделался. После этого особенно приятно было читать, как нежно-стыдливо и упоительно-страстно Наташа Ростова признавалась в любви Пьеру Безухову.
«… – Послушайте, граф, – говорила Наташа с прежней бледностью в лице, но уже глядя на Пьера блестящими оживляющимися глазами, то ревнуя себя к своему прошлому, то отдаваясь тому необычному, новому, волнующему, что она чувствовала в себе в эту счастливую минуту, и не могла сдержать и выдавала и частым дыханием, и напряженно звенящим голосом, и слабым, почти желтым румянцем, вдруг покрывшим ее шею и подбородок. – Amour et mort rien n'est plus fort, – неожиданно для себя вдруг сказала Наташа и покраснела больше прежнего. – Простите, граф, я говорю не то и не так, как следует говорить.
– Я понимаю вас, – тихо ответил Пьер, багрово краснея от неожиданного и счастливого смущения. – Я все понимаю. Сейчас не надо об этом. У нас впереди будет много-много случаев поговорить обо всем… И много-много счастья, прибавил он еще тише…»
К. М. дочитал главу и долго сидел неподвижно, думая о том, чего в жизни не бывает. Неожиданно позвонил какой-то сумасшедший и попросил не беспокоить его во сне кваканьем. На что К. М. раздраженно и не по правилам ответил, что нечего высовывать ноги из-под одеяла, тем более что ногти не стрижены. Тотчас после этого снова раздался звонок и какой-то знакомый чистый голос захихикал:
– Але? Это у вас отпускают утешения?
– Прасковья Прокофьевна! – обрадовался К. М. – Не притворяйтесь, я вас узнал. Я чертовски рад вас слышать. Как ваши дела? – спросил он, глупо улыбаясь.
– Да вот, – продолжала хихикать П. П., – сидим у моего приятеля, всемирно известного версификатора Канопуса, и развлекаемся… А я ведь к вам с заботой, голубчик. Понимаете, мы тут говорили, говорили и, пока говорили, потеряли логику рассуждений. Стали искать, так и все остальное запропастилось. И теперь у нас ничего ни с чем не связывается.
– Н-да, – важно промычал К. М. – Ситуация. А про что вы?
– Старина Канопус, – объяснила с восторгом П. П., – последнее время бзикнулся на знаковых системах…
– Молодец старина Канопус, – похвалил К. М. – Сплетите ему венок из пальмы первенства.
– Обойдется фикусом, – парировала П. П. – А вы, голубчик, издевательски-просительным голосом продолжала она, – вы пораскиньте-ка своим могучим рацио… Подбросьте восьмушку мыслишек про знаковые системы, чтоб я могла уесть этого проклятого энциклопедиста.
– Н-да, – проникаясь важностью, протянул К. М., – это серьзено. Давайте сначала о терминах. В линии – графема. В жесте – мовема. В диалоге визави лексема. По телефону – телефонема…
– Так-так, усекаю, – обрадовалась П. П., – продолжайте.
– Знак – только в восприятии. Когда он становится знаком, тогда он узнаваем. Вне узнавания – нет знака. Знак – побуждение к конкретному действию, – нащупывал К. М. – Действие – конкретизация восприятия, а восприятие абстракция действия…
– О!
– Все идеологи, то есть и поэты тоже, суть мифографы. Они рассчитывают на последствие, то есть на постконкретизацию преабстракции…
– О! О мифе и абстракции, голубчик!
– Что вас больше устраивает, индукция или дедукция?
– Ab ovo usque, – начала она и поправилась: – Ab eques ad asinas.[1]
– Но… asini exiguo pabulo vivunt,[2] – отозвался К. М. и продолжал: Суть мира сего – в иерархии. На первом, животном, уровне – аллегория, выделение ведущего эстетического, нравственного, социального признака. На втором, человеческом, уровне – символ, то есть выделение двух и более аллегорий для получения идеологемы, присущей лишь данному социуму. На третьем, общечеловеческом, уровне – миф, то есть выделение двух и более символов для получения идеологемы, присущей человечеству. Миф – третье измерение аллегории. Аллегория может стать символом, а символ – мифом… Так что в качестве материала разговора…
– Превосходно! – восхитилась П. П. – Вы умничка, голубчик. Почему бы вам не писать романов?
– Помилуйте! – испугался К. М. – Ни за что. Прибавлять к той куче хлама, что накоплена отечественной словесностью? Разве что под угрозой смерти…
– Вот-вот, – разочарованно проговорила П. П., – все мы под угрозой смерти, а никого не уговоришь на роман.
– Канопус…
– Тоже отмахивается, даже руками машет. Говорит: я сумасшедший, но не до такой степени. Говорит: напишешь роман, а потом с тобой знаешь что произойдет? Говорит: не выбирай себе жены – вдовою быть ей, погибелью заражены узлы событий. Не предугадывай путей – все тупиковы, не отвергай своих цепей найдешь оковы.
– Прекрасно сказано, – подтвердил К. М. – Канопус – суть орел небопарный, сеятель светлопустынный. Он – эпиграф к вашей роли.
– Кто знает свои роли? – ответствовала П. П. – Кто читал свои эпиграфы? Может быть, – предположила она, – вы и есть тот самый Канопус, кого все ищут?
– Никак нет! – испугался К. М. – Каждый – сам себе Канопус. Плюнь в любого – попадешь в Канопуса.
– Спасибо, голубчик, вы меня успешно утешили. – И она повесила трубку неожиданно, так что К. М. не успел пожелать ей спокойной ночи.
Уснул он далеко за полночь. И хотя кресло у стола откидывалось, как в самолете, поза была неудобна и сон не в сон. Он погружался в полудремоту, густую, вязкую, и мерещилось болото, зловонное, булькающее миазмами, засасывающее так, что ноги с трудом выволакивались из тягучей жижи и слышался чавкающий всхлип, будто болото снова что-то или кого-то поглотило. А он все шел и шел, не чая выбраться к сухой тверди, и остановки движения не было, и появлялось желание лечь и никуда не двигаться. И тут он проснулся, оттого что в темном кабинете из окна лился ровный свет, проникающий пространство и вещи. К. М. повернулся и увидел над горизонтом километрах в пятидесяти яркое яблокообразное пятно, оно то останавливалось, то начинало двигаться. Опять прилетели, подумал К. М. и попытался заснуть и досмотреть, чем кончалась болотная эпопея, но заснуть не удавалось. И тут зазвонил телефон, тихо, не настойчиво, но внятно. К. М., обрадованный, что сможет разогнать навязчивую дремоту, бодро взял трубку и весело сказал:
– Доброе утро. Вас слушают. Говорите.
В ответ раздалось молчание, спокойное, выжидающее.
– Говорите же, – повторил К. М. упорнее и мягче, моделируя бархатистую твердость в голосе. – Если у вас что-то случилось и ваша беда не требует вмешательства милиции или «скорой помощи», расскажите мне, и мы вместе попытаемся выбраться из затруднений.
Ответа не последовало, но явственно слышалось чье-то дыхание, легкое и светлое, и К. М. продолжал:
– Вы можете быть совершенно уверены, что все, о чем вы мне расскажете, останется тайной для всех в этом мире, где не осталось никаких тайн. Вам требуется участливый, дельный, дружеский совет, не так ли? Если вы молчите, то так и есть… Ну хорошо, если вы не желаете раскрывать своего голоса, я попытаюсь по вашему дыханию определить, что произошло и что вы от меня хотите услышать.